Мария Протасова была выдана замуж, была несчастлива и рано умерла. Незадолго до смерти она писала о Жуковском своей подруге: “Ах, я люблю его без памяти и в минуту свидания чувствовала всю силу любви этой святой, которую ни за какие сокровища света отдать бы не могла”.
С вторжением войск Наполеона в Россию молодой поэт, пребывающий весь в невыразимых впечатлениях бытия, вступает в ополчение и оказывается на Бородинском поле.
Певец во стане русских воинов
П е в е ц
Певец предлагает поднять кубок и за царя, и за героев войны, называя многих по именам, и за погибших, за дружбу, за любовь и за муз.
И вот начинается утро и нам мнится, что это утро Бородинского сражения. Что это? Ода? Баллада? Скорее драматическая поэма, которая произвела на участников войны сильнейшее впечатление, “как глас певца в часы торжеств и бед народных”, о чем мечтал Лермонтов. Стихи переписывались, читались наизусть, часть стихов тогда же была положена на музыку.
Пройдет несколько лет, Жуковский при дворе — преподаватель в царской семье, впоследствии воспитатель наследника престола, будущего Александра II. Но он все тот же:
Как проза Карамзина обнаружила все богатство, силу и прелесть русского языка, так лирика Жуковского — песенную музыкальность русского стиха, что в соединении с умонастроением романтика явилось в полном смысле откровением, чему мы не отдаем отчета, но Пушкин выразил это автобиографически точно:
Более того. Здесь схвачена самая суть эстетики Жуковского, что можно обозначить как “новый сладостный стиль”, который помог в свое время Данте самоутвердиться, по сути, как “последний поэт средневековья и первый поэт нового времени”. “Сладостный стиль” — это не только форма, это и особое содержание, в котором оживает романтическое мироощущение средних веков, для Жуковского — русской старины, которая еще столь памятна, что восходит волнующим сновидением у его героини в балладе “Светлана” (1808–1812). Вероятно, можно говорить о поэтике сладостного у Жуковского, или эстетике отрадного. Но в романтическом миросозерцании может проступать и античность.
К. Н. Батюшков (1787–1855)
Странно, я никогда не воспринимал Батюшкова как романтика. Жуковский объясняет мне почему: “Никто в такой мере как он не обладает очарованием благозвучия. Одаренный блестящим воображением и изысканным чувством выражения и предмета, он дал подлинные образцы слога. Его поэтический язык неподражаем… в гармонии выражений. Он писал любовные элегии и очаровательные послания, лирические опыты. Все они замечательны по своей законченности, которая не оставляет ничего желать. Его талант пресекся в тот момент, когда его мощь должна была раскрыться во всей своей полноте”.
Кажется, так можно сказать лишь о Пушкине. Но Батюшков и есть самый непосредственный предшественник Пушкина и даже в большей степени, чем Жуковский, от которого поэту надо было дистанцироваться, как от романтика с его пристрастием к определенной тематике и тональности стиха, поскольку сам таковым не был даже в лицейской юности. Пушкина роднит с Батюшковым античность, соответственно стих, простой и легкий, необходимый для выражения равно и чувства, и мысли.
“Какое же место Батюшкова в русской литературе, кто он в терминах историко-литературных? Сентименталист, романтик или кто-то еще? — спрашивает автор предисловия к одному из изданий стихов поэта и отвечает. — И не то, и не другое, и не третье, хотя и то, и другое… Дело здесь даже не в самом Батюшкове, не только в его сложности, присущей каждому крупному писателю и выходящей за рамки любых однозначных определений. Дело прежде всего — в судьбе русской литературы, которая за несколько десятилетий ускоренно проходила тот “курс”, который для литературы английской или французской растянулся на несколько веков. Вот почему в творчестве каждого значительного русского писателя — от Ломоносова до Пушкина — есть черта и Возрождения и Просвещения…”
Каково?! И что же? “Постепенно выравнивался исторический шаг” — только и всего, те же заимствования, мол, то же “приобщение”.
“В его творчестве перед нами не готовое, но как бы становящееся романтическое сознание, — продолжает исследователь. — Сознание, которое вначале еще слишком погружено в открывшийся ему чудесный мир красоты, поэзии, чтобы глубоко задуматься о том — достижима ли эта красота, доступна ли мечта… Батюшков еще во многом классичен в своих эстетических привычках: он творит, оглядываясь назад, подкрепляя себя лучшими образцами, которые, правда, он выбирает свободно…”
Все здесь перевернуто. У Жуковского романтическое сознание созрело, а Батюшков поотстал, он все еще погружен в чудесный мир красоты и поэзии, то есть в классическую древность, он во многом классичен, каким он хочет быть, каким будет Пушкин. Уж не о классицизме же здесь говорится по отношению к Батюшкову? В.В.Кунин, автор биографических очерков к изданию “Поэты пушкинского круга”, без тени сомнений объявляет Жуковского и Батюшкова “создателями русского романтизма и реформаторами нашего стиха”. Нет, Батюшков подошел к реформе русского стиха с другой стороны, не как романтик Жуковский, а как классик. Само понятие легкой поэзии, разработкой эстетики которой он сознательно занимался, ориентировало его на античную лирику и лирику эпохи Возрождения.
Батюшков не был мечтателем, хотя мечта — одна из основных понятий его эстетики и творчества. Он обладал характером онегинского типа — до Онегина Пушкина; скука (у Пушкина хандра) — это один из элементов его мироощущения, что при остроте восприимчивости поэта делало его трагической личностью.
Победа в Отечественной войне 1812 года, конечно же, радовала поэта, участника всех войн той поры и заграничных походов, свидетеля сожженной Москвы, но вызывала у него мрачные раздумья о французах — “народе варваров”, каковыми они предстали в походе на Россию, о “потерях невозвратных”. Он восклицал: “Сколько зла! Когда будет ему конец? На чем основать надежды? Чем наслаждаться?”