Выбрать главу

Деяния и мистерии царя Петра сотворили чудо, с рождением древне-юного мира в России. В романтическую эпоху, в романтическом миросозерцании проступает классическая мера, как она впервые возникла в Золотой век Эллады. Именно она теперь определяет развитие русской лирики и прозы. Причем классическая традиция не является, как нечто внешнее, чему надо следовать сознательно, — это классицизм стародавний, — а непосредственно как миросозерцание и мироощущение, мифологическое и вместе с тем современное, что обнаружилось уже у Батюшкова, когда поэт, перелагая на свой лад идиллию Парни, вдруг сам со своим лирическим героем оказался среди вакханок, при этом фантазии романтика превратились в антологическое стихотворение, вольный перевод античного первоисточника.

Лирика Пушкина по своей природе такова. Стихи Пушкина по форме, по своей поэтике, а нередко и по содержанию, обнаруживают “золотую меру вещей — красоту”, вместе с нею и гуманизм, “эту лелеющую душу гуманность”.

Это “новый сладостный стиль” Данте, “язык Петрарки и любви”, что мы находим уже в лирике Жуковского и Батюшкова, — поэтика сладостного, эстетика отрадного, что так сродни русской душе, — у Пушкина обретает классическую форму, какой не было и нет нигде, это самое сокровенное, простое и высшее в поэзии. Мы знаем это, догадываемся об этом еще при первых соприкосновениях с миром поэта, но не сознаем, что это величайшее достижение Ренессанса в России. Соответственно и мир не ведает об этом, и переводы стихов Пушкина заведомо несовершенны, поскольку не восприняты, не осознаны как антично-ренессансные создания величайшего русского гения.

Почти все стихи Пушкина лицейского периода и далее — до 1819 года, — я сейчас их просмотрел, — набросаны под знаком древнегреческой мифологии, мир юного поэта столь же здесь, как там, в античности, без всякой временной дистанции. И тут же “Желание” (“Медлительно влекутся дни мои…”), которое воспринимаешь в ряду антологических стихотворений, уже совершенно пушкинское. И тут же “Торжество Вакха”:

Откуда чудный шум, неистовые крики? Кого, куда зовут и бубен и тимпан? — с воспроизведением вакханалии, с призывом поэта: Друзья. в сей день благословленный Забвенью бросим суеты! Теки, вино, струею пенной В честь Вакха, муз и красоты!

И тут же “Дорида” (“В Дориде нравятся и локоны златые…”), о свидании поэта — все в настоящем и вместе с тем словно во времена мифологические, хотя нет никаких указаний на это, сама пластика стиха переносит событие в вечность. И то же самое будет происходить с портретами Кипренского, живопись которого, столь особенная и совершенная для современного художника, казалась кисти старых мастеров.

Сосланный на юг, хорошо не в Сибирь, Пушкин пишет ряд стихотворений и поэм в романтическом духе, но основная линия его творчества достигает уже вершин мировой лирики со столь же современным, сколь мифологическим содержанием, что по жанру определялось как “подражания древним”. Но подражания древним и природе — это и есть одна из основных черт Ренессанса. Бесчисленное число раз за свою жизнь я перечитывал “Нереиду”, желая и не умея постичь всю прелесть и глубину шести строк.

Среди зеленых волн, лобзающих Тавриду, На утренней заре я видел нереиду. Сокрытый меж дерев, едва я смел дохнуть: Над ясной влагою полубогиня грудь Младую, белую как лебедь, воздымала И пену из власов струею выжимала.

И тут же чисто романтическое: “Я пережил свои желанья, Я разлюбил свои мечты…” Оказывается, это стихи, не включенные в поэму “Кавказский пленник”. И тут же “Муза” (“В младенчестве моем она меня любила…”), в ней полнее всего поэт выразил свое миросозерцание, в котором греческая мифология выступает как основная парадигма.

Похоже, Пушкин вслед за Батюшковым выделяет в стихах своих лирического героя, а не просто “я” поэта, — и прежде всего в стихах, связанных с классической древностью. Так было в “Торжестве Вакха”. В стихотворном обращении “К Н.Я.Плюсковой”, фрейлине императрицы Елизаветы Алексеевны, ответе на вызов редакции журнала “Соревнователь просвещения и благотворения” написать стихи в честь ее императорского величества, Пушкин, начинающий поэт, весьма странно, но в итоге пророчески, заявляет:

Я не рожден царей забавить Стыдливой музою моей. Но, признаюсь, под Геликоном, Где Кастилийский ток шумел, Я, вдохновенный Аполлоном, Елисавету втайне пел. Небесного земной свидетель, Воспламененною душой Я пел на троне добродетель С ее приветною красой. Любовь и тайная свобода Внушали сердцу гимн простой, И неподкупный голос мой Был эхо русского народа.

Здесь все признаки того, что мир современный поэта либо его лирического героя погружен в мифические времена, здесь целостность бытия человечества. Современность и история предстают как жизнь человека, жизнь в культуре; это и есть воплощенный в жизни и поэтическом творчестве поэта гуманизм, чисто ренессансное явление. И в самом деле, “вдохновенный Аполлоном”, поэт 19 лет провидит всю свою жизнь и судьбу — и уже как бы в прошлом.

В жизнь мы вступаем эстетами (во всяком случае, проявляем к тому большую склонность, скажем, в сфере той же моды), но вскоре приходит пора, когда решение моральных вопросов невольно увлекает нас вплоть до отчаяния, той самой мировой скорби, которой столь подвержена юность. Существует, стало быть, некая, не всегда осознаваемая нами диалектика эстетического и этического, с преобладанием того или другого начала в нашем жизнеотношении, как и в умонастроении эпохи. Нарушение равновесия ведет даже к взаимопревращениям эстета и моралиста, что отнюдь не безобидно.

Тот, о ком сказал поэт, “как dandy лондонский одет”, Евгений Онегин в ранней молодости слыл эстетом чистой воды. Затем он впал в хандру, по сути, в моральную рефлексию и оказался в какомто безысходном состоянии в цвете лет, ни в чем, кстати, не ведая нужды. То, что это была именно моральная рефлексия, которая ведет либо к отказу от жизни, от страстей, что в христианстве, да и в буддизме, возводится в принцип, либо к действиям и порывам, пагубным для личности, вплоть до преступления, Онегин доказал всем своим поведением в отношении Татьяны и Ленского. Он отказывается от любви и хладнокровно убивает юного друга на дуэли.

Ситуация, воспроизведенная Пушкиным столь поэтически непринужденно, коснулась почти всех персонажей великой русской литературы, как и их создателей, столь склонных к моральной рефлексии. Если Пушкин, отметив разлад в душе своего героя и, следственно, в умонастроении эпохи, сохранил меру классической формы искусства, то все его ближайшие последователи, точно изнемогая от избытка жизни и поэзии, увлеклись моральным творчеством, чем на свой лад и риск всецело занялась и демократическая интеллигенция.

Задавшись целью исправления человечества, Гоголь словно лишается своего гениального дара и в конце концов губит себя. Можно по-разному оценивать его религиозные искания, как и проповедь позднего Льва Толстого, только ясно: здесь драма, драма панморализма, трагедия человеческого духа, героем которой впервые предстал Сократ.

Когда человек или художник, эстет по своей природе, впадает в морализм (в рамках религии или идеологии), оказывается, это не к добру. Пафос отрицания или борьбы за идеалы добра, справедливости понятен, но он в конечном счете разрушителен для личности, а то и для общества. Трагический опыт нашей истории разительнее всего показывает, что преобладание морального сознания над эстетическим в умонастроении общества, независимо от причин, порождающих эти явления, в конечном итоге чревато самыми пагубными последствиями.