Выбрать главу
Я озреваю стол, — и вижу разных блюд Цветник, поставленный узором: Багряна ветчина, зелены щи с желтком, Румяно-желт пирог, сыр белый, раки красны, Что смоль, янтарь-икра, и с голубым пером Там щука пестрая — прекрасны!

И это на склоне лет в стихотворении, в котором воспроизводится вся жизнь поэта и история России — от “красного дня” Екатерины до “Александрова века”. Но среди изобилия и великолепия пиров вдруг настигает человека весть, мысль о смерти.

Скользим мы бездны на краю, В которую стремглав свалимся; Приемлем с жизнью смерть свою; На то, чтоб умереть, родимся; Без жалости все Смерть разит: И звезды ею сокрушатся, И солнцы ею потушатся, И всем мирам она грозит.
Сын роскоши, прохлад и нег, Куда, Мещерский, ты сокрылся? Оставил ты сей жизни брег, К брегам ты мертвых удалился: Здесь персть твоя, а духа нет. Где ж он? — Он там. — Где там? — Не знаем. Мы только плачем и взываем: “О горе нам, рожденным в свет!”

Поразительные стихи! Будто собраны из строк Пушкина, Фета или Тютчева, а последняя строка — это же Софокл, — и все Державин.

Лирика Державина по своему поэтическому и философскому содержанию больше, чем век Просвещения. Он раздвинул горизонты русской поэзии до античности, до эпохи Возрождения в Западной Европе, до всеобъемлющих масштабов мировой лирики всех времен и народов, и такова же его философия, что он запечатлел в оде “Бог”, - всеобъемлющее миросозерцание русского поэта, что красноречивее всего свидетельствует о Ренессансе в России с его открытостью к культурам Запада и Востока.

Державин открыл горизонты мировой поэзии, ее тематику в ренессансном плане — от здравицы чувственной, земной красоте бытия и природы до осознания скоротечности жизни и смерти, что очень близко мотивам и даже отдельным выражениям поэтов эпохи Возрождения в Италии, в той же Флоренции XV века.

В одах Ломоносова уже явно проступает личность поэта, у Державина — во всем печать личного чувства, переживания, раздумий. И в обращении к Богу:

А я перед тобой — ничто.
Ничто! — Но ты во мне сияешь Величеством твоих доброт, Во мне себя изображаешь, Как солнце в малой капле вод…
… Частица целой я вселенной, Поставлен, мнится мне, в почтенной Средине естества я той, Где кончил тварей ты телесных, Где начал ты духов небесных И цепь существ связал всех мной.
Я связь миров, повсюду сущих, Я крайне степень вещества, Я средоточие живущих, Черта начальна божества. Я телом в прахе истлеваю, Умом громам повелеваю, Я царь — я раб, я червь — я бог!

Столь масштабное и чисто поэтическое восприятие Бога, или Природы, характерно не для века Просвещения, а именно эпохи Возрождения, наряду с человеком, который уподобляется ангелу (то есть в идеале человек может стать ангелом, как полагал Пико делла Мирандола), даже богу (то есть человек в своих дерзаниях становится в некотором смысле богом, как считал Марсилио Фичино).

Красочная, могучая лирика Державина, к сожалению, как рассыпающаяся фреска, не производит должного впечатления из-за архаики языка, что, верно, бросалось в глаза уже в его время. И, может быть, прежде всего Н.М.Карамзину, который, придя в литературу, словно поставил себе задачу завершить начатую еще Ломоносовым реформу русского языка.

Знакомство с Н.И. Новиковым предопределило его судьбу. С 1787 по 1789 год Карамзин вместе с товарищем по поручению Новикова выпускал первый в России детский журнал “Детское чтение для сердца и разума”. Молодой поэт увлекается Шекспиром, переводит “Юлия Цезаря” и в вдохновенную минуту произносит:

Шекспир, Натуры друг! Кто лучше твоего Познал сердца людей? Чья кисть с таким искусством Живописала их? Во глубине души Нашел ты ключ ко всем великим тайнам рока И светом своего бессмертного ума, Как солнцем, озарил пути ночные в жизни!

В первых опытах поэта, не говоря о “Письмах русского путешественника”, публикация которых была начата в ежемесячном “Московском журнале” (1791–1792), созданном Карамзиным по возвращении из поездки по странам Западной Европы, предстает русский язык в полном его развитии — еще до Пушкина, вовлекая и Пушкина, в свой животворный поток. И Карамзина, разумеется, что он отлично сознавал; в одном из последних писем из Лондона он восклицает: “Да будет же честь и слава нашему языку, который в самородном богатстве своем, почти без всякого чуждого примеса, течет, как гордая, величественная река — шумит, гремит — и вдруг, если надобно, смягчается, журчит нежным ручейком и сладостно вливается в душу, образуя все меры, какие заключаются только в падении и возвышении человеческого голоса!”

Многие слова мы произносим, не ведая о том, что их впервые составил Карамзин: промышленность, общественность, человечность, развитие, образи т. д.

Вскоре Карамзин напишет серию повестей, в частности, “Бедную Лизу”, успех которой показал, что на Руси явилась читающая публика, это одна из характерных черт ренессансных эпох как в странах Запада, так и Востока. Я перечитал “Бедную Лизу”, а может, читал впервые, не могу вспомнить. Это маленькая новелла (14 страниц) с быстрым, пунктирно обозначенным действием после лирического вступления от автора, в котором он воспроизводит окрестности Москвы, места своих прогулок и где некогда жила бедная Лиза, и уже в вступлении без видимых как бы причин возникает ощущение чего-то необычного, все приподнято, небеса отверсты, автор сопереживает героине, и хотя она кажется не крестьянкой, а барышней-крестьянкой, это не нарушает поэтической правды повествования. Иногда кажется, это пастораль эллинистической эпохи или романтическая сказка, то есть жанр на все времена, все зависит от восприимчивости читателя, его возраста и умонастроения. Нельзя сказать, что “Бедная Лиза” имеет лишь исторический интерес, как решил однажды Белинский. Повести Пушкина тоже предельно лаконичны и просты, романтичны по содержанию, но по поэтике классичны.

Повести “Остров Борнгольм”, “Сиерра-Морена” — романтические новеллы, что требует нового взгляда и на повесть “Бедная Лиза”, ее тоже можно принять как романтическую новеллу-эссе. В таком случае, Карамзин предстает не сентименталистом, а скорее и вернее всего романтиком с его интересом к Шекспиру и к старине, что он попытался воссоздать в “Марфе-посаднице”.

Как повесть она не удалась, зато писатель нашел свое новое призвание — историка, как Шиллер. Обращение к истории у Карамзина связано и с разочарованием во французской революции, что тоже делает его романтиком, который находит опору в русской старине и “патриархальной власти”. Поэтому к Петру Великому он столь критичен, хотя сознает, что он “творец нашего величия”. Он желал, чтобы нравы менялись постепенно, без насилия, но, соответственно, обрекал народ русский к неволе, — так путаются только романтики. Чаадаев был романтиком. Поколение 12 года — поколение романтиков.

Карамзин ставил перед собой и всякой мыслящей личностью великие цели и задачи, в этом плане он мыслил, по сути, как Петр Великий; окажись у власти, он был бы так же горяч, легко быть рассудительным в оценке поступков других.

“Мне кажется, — писал Карамзин, — что мы излишне смиренны в мыслях о народном своем достоинстве, — а смирение в политике вредно. Кто самого себя не уважает, того, без сомнения, и другие уважать не будут”. Любовь к отечеству — это путь гражданина к собственному счастью. “Мы должны любить пользу отечества”, - говорит писатель, по сути, повторяя слова Петра Великого, обращенные к сыну, — чтобы принести наибольшую пользу России, чтобы возбудить в россиянах любовь к отечеству и гордость за него, Карамзин берется за создание “Истории Государства Российского”. Он продолжает подвиг Ломоносова. Какой же это сентименталист? Уже в “Письмах русского путешественника” он ставил те же великие задачи — не решения внутренних вопросов личности, а служения отечеству. Это великий романтик, горячий и благородный, как Шиллер.