Там, над рекой, точно осадок на дне сосуда, молочнобелый туман лежал более плотной пеленой. Вокруг деревьев, обволакивая их, медленно кружили как бы блестящие хлопья ваты. Рыжие сережки тополя вырисовывались на этом фоне отчетливо, точно на японской гравюре. Потом туман добрался и до них, и они погрузились в сон. И все дерево, во всей своей филигранной и легкой красе, постепенно тонуло, поглощаемое медленно и безмолвно поднимавшимся молочным туманом. Теперь и тень этой затонувшей тени плавно исчезла из глаз.
Склоны холмов выступали на миг из сиреневатой ночи и тотчас растворялись в белой мгле. Рыжеватые полосы на влажном небе приняли оттенок кармина. Из-под ватного покрова вдруг выглянула излучина реки. Мертвая, заснувшая тяжелым сном речная влага под колышущейся влагой воздуха, казалось, была покрыта лаком. Туман опустился на эту лакированную гладь, и в мягком изгибе его очертаний было столько изящества, что человек — сам не понимая отчего — прикусил губу. Молочно-белый покров, лениво и томно извиваясь и взлетая над недвижной плитой реки, добрался до противоположного берега, еще окутанного сумраком ночи, и лизнул прибрежные холмы.
Ночь постепенно отступала. Откуда-то сверху спустились фиолетовые тени. Водная гладь как бы приподнялась над землей. Изменились запахи. Из одного аромата рождалось множество.
И прежде других возник аромат земли, насыщенной влагой, — земли, пахнущей хлебом. Превратив в горошины покрывавшую ее пыль, земля словно скатала крошечные шторки, открывая свои поры проникновению жизни.
Потом над испарениями самой земли мало-помалу возникло целое сооружение из запахов, издаваемых растениями, рожденными землей. Первым среди них был аромат зелени — простой и говорящий лишь об одном, везде одинаковый и преобладающий над всем остальным. Потом аромат вечно зеленых растений, никогда не меняющих листвы, но с каждым годом пробуждающихся к любви, — аромат лавров, бересклета, самшита, плюща. Их запах, одновременно горький и сладкий, и составляет пряный напиток весны.
А над всем этим поднялись легкие запахи растений, рожденных для роскоши и любви, запах роз, вишен, фруктовых деревьев. И, наконец, одевая своим покровом и венчая собою все, в сад проник стойкий аромат могучих деревьев с опадающей рано листвой, аромат вяза, липы, каштана, клена, дуба, бука.
Когда же воздух был напоен запахами и между ними установилось равновесие, когда каждый аромат занял свое место, а чувства человека были насыщены до предела, после которого уже перестаешь что-либо воспринимать, когда мир был наполнен до краев и уже ни для чего больше не оставалось места, гулкий удар смычка по басовой струне довершил гармонию, — казалось, именно его-то и недоставало; во дворце зазвучала симфония, и стены его сразу точно раздвинулись: запах сосен, терпкий и тонкий запах хвои, певучая нежность и сила ее ласки, аромат дали — морских дорог, ночных путешествий, неведомых заморских стран, — словно подвел фундамент под все это воздушное сооружение. Теперь оставалось только дню вступить в свои права.
И тут человек, вышедший с намерением убить, встрепенулся. Он попытался вновь обрести ту волю к действию, которая двигала им в момент пробуждения. Но между прежним и теперешним его состоянием был непостижимый разрыв.
Он шел прямо вперед. Ничто так не возвращает вкуса к действию, как само действие. Покачивая ружье в правой руке, он стал спускаться по заросшей травою тропинке. И перед его мысленным взором возник заяц.
…Покрытый рыжевато-бурой шерсткой зверек; словно подбрасываемый пружиной шарик, заяц рывками продвигается вперед; две длинные пушистые лапы рассекают воздух, боязливо бьют по нему, как бы стараясь вызвать к жизни сокрытые в нем звуки, по обеим сторонам мордочки над усами будто вставлены две неподвижные стеклянные пуговки… Рено взглянул на свое ружье.
Два отливающих бронзой ствола нацелены вниз, в траву, размеренно и презрительно прорезаемую металлом. Сколько сдержанной силы — и какая мощь взрыва! Сколько уверенности — и какая невозмутимость вплоть до решающей минуты! Извергнув выстрел из своего нутра, заставив содрогнуться все вокруг, а человека, пошатнувшегося от силы отдачи, подивиться содеянному, ружье по-прежнему остается его безупречным, чуть высокомерным слугой.
Несоответствие между этой математической точностью, с одной стороны, и слабостью в сочетании с отвагой — с другой, вызвало у Рено улыбку. Почему так враждебны к нему текучие эти воды и шорохи? У него застыли ноги. Вот он вернется домой, кухарка поднимет зайца за уши, и его передние лапы — такие короткие и забавные — скрестятся, словно для молитвы. Она пощупает зверюшку и скажет: