— Что же, лиса, что ли? — высказала предположение вторая женщина.
— Ну, и ты туда же… Лиса! Видела ты когда-нибудь, чтобы лиса средь бела дня хлеб таскала? — И старшая так глянула на младшую, словно требовала ее к ответу за грубое заблуждение в природоведении.
— Ну, значит, косматая ведьма с плотины! — сердито передернула плечами младшая. — Или привидение… Да шут бы его побрал, что бы оно ни было, пошли лучше мотыжить, ведь этак мы ничего не успеем. И над чем тут головы ломать? Ну, стащил, слопал, и на здоровье!
Сперва Репейка напряженно прислушивался к близкой беседе, но потом расслабил мышцы. Он вытянулся, хлеб словно разбух у него в животе, да собственно так оно и было. Уже одним ухом он услышал, как молодушка пожелала ему здоровья, но, впрочем, не понял се. Он дремал, хотя и навострив уши, и не заметил, как тень конопли, постепенно перемещаясь, стала вытягиваться к востоку, а это означало, что день уже начал клониться к концу.
С запада зашумел ветерок, примял свеклу тяжелым конопляным духом, зашуршал, играя листьями, потом убежал куда-то, и опять наступила тишина — лишь позвякивали две мотыги у девушки на плече, а ее мать несла известную нам и уже превращавшуюся в легенду корзину.
— И что ж бы это могло быть? — бормотала она, поглядывая на качавшуюся в руке корзину и вовсе не думая о том, какая прекрасная сказка сплетется вокруг этой корзины и украденного хлеба поздней осенью, когда, жужжа, закрутится веретено прялки, а в окно затененным глазом заглянет вечер.
«…потому что ведь как оно было-то… мотыжили мы себе свеклу, и вдруг будто тень прошла по-над конопляником. Я молчу, Марике ни словечка, еще высмеет, думаю, знаете ведь ее, и так вечно зубы скалит… как вдруг вижу, тень-то уже над корзиной кружит, опускается. А потом сразу — и нет ничего. Ну, думаю, вы себе мотыжьте, а я пойду водицы попью. И тут меня так холодом и обдало. Платок на земле, хлеба как не бывало! И нигде ни души, только солнце светит, хотя чудно как-то светит…»
Тихо-тихо станет в комнате, замолкнут веретена, и только мысль, задыхаясь, забьется в глубинах тайны… а в действительности виновником был всего лишь Репейка, который, помахивая хвостом, начисто позабыл уже, когда это он слопал в один присест полкило хлеба.
Впрочем, Репейка, как говорится, не умирал из-за любви к хлебу. Репейка вообще ни из-за чего не желал умирать, но в этот час нашей истории еще от одного кусочка хлеба не отказался бы; однако хлеба не было. Исчезла даже корзина, осталось лишь несколько хлебных корок, разбросанных там и сям; он аккуратно подобрал их.
Закат уже догорал, наступал тот час поздних сумерек, когда пыль серо и устало влачится за возвращающимися домой телегами, весь шум и гомон стягиваются в села, гулко взлетают крупные ночные насекомые, а следом за ними пускаются в бесшумный полет летучие мыши.
Теперь Репейка смело устремился в путь к далекому, очень далекому загону; иногда он останавливался, прислушивался, словно ночной зверь, и даже пытался охотиться, хотя об этом лучше и не поминать. Ему попалась одна-единственная неосмотрительная лягушка, да и к той он долго принюхивался, потом быстро проглотил, словно горькое лекарство, и сразу опять побежал, как будто желал поскорее забыть даже место, где ее встретил.
Вскоре он обнаружил еще одну дорогу и затрусил по ней, неслышный и благодаря серой шерсти почти невидимый в этот поздний сумеречный час.
Иногда вспархивала с придорожья птица, иногда слышался издали лай, но и место, где ночевала птица, было пусто — ни гнезда, ни яиц, — и лай не означал ничего, ради чего стоило бы делать крюк.
После полуночи проселок пересекло шоссе, но Репейка не свернул на него, потому что по шоссе проносились взад-вперед вонючие, гремучие телеги с ослепительными глазами, и каждая такая телега оставляла за собой удушающие клубы пыли и буквально ослепляла, так что он несколько минут ничего не видел. Нет, от человека лучше держаться в стороне.
Чем дальше, тем чаще встречались ему между кукурузой и свеклой большие участки жнивья: уборка была в разгаре, все меньше пшеницы оставалось на корню, а значит меньше было и укромных местечек для дневки. Однако сейчас, непроглядной ночью, щенок быстро и без опаски бежал в направлении, известном ему одному, туда, где — далеко, еще очень далеко — должен был находиться его дом.
Хорошо, что бежал он по дороге, потому что в одном месте путь пересекла река и, если бы не мост, ему пришлось бы перебираться вплавь. Тут он вспомнил, что хочет пить, поэтому сперва напился вдоволь и только потом вернулся на проселок.
Однако, вода не приглушила голод, щенок все еще останавливался, надеясь по шорохам ночи распознать что-то, пригодное для пищи, но все было недвижно; молча спало жнивье, охотиться же среди колосьев было невозможно.
Репейка устал, лапы горели, всеми мышцами он чувствовал близость рассвета. Хорошо бы уже присмотреть местечко, где можно укрыться на день, подумал он и на секунду присел, но тут же вздрогнул: с ветки акации громко закричала молодая сова:
— Куу-вик, куу-вик — вижу тебя, щенок…
Репейка недовольно почесался, потом взглянул на совенка.
— Охотно допускаю, но зачем же кричать?
Сова покрутила косматой головой.
— Ты бежишь издалека и ты голоден, правда? Твои глаза хотят есть, твой живот подвело, и я еще не видала тебя в этих местах.
Репейка удивленно посмотрел на птицу-кубышку и глазами сказал:
— Похоже, правы те, кто считает вас умными. Ты только поглядела на меня и уже знаешь все — только вот зачем тогда спрашиваешь?
Сова потянулась, расправила одно крыло.
— Я сыта, почему бы мне и не поговорить с тобой?
Репейка зевнул.
— Я голоден, очень голоден, и мне предстоит еще долгий путь. Когда рассветет, мне придется спрятаться, потому что я боюсь человека.
— Разумно, — похвалила сова, — опасней всех те, что носят с собой черную блестящую палку… ну, а теперь мне пора. Я сыта, что правда, то правда, но не могу видеть, как мыши снуют тут подо мной. Ты-то почему не половишь их?
И, сорвавшись с ветки, сова исчезла во тьме.
Репейка смотрел ей вслед, пока она не пропала из виду, потом с вожделением подумал о нежном мясе мышей, которых в этой темноте только сова и могла разглядеть.
Щенок снова пустился в путь. Ноги уже с трудом несли его исхудалое тело, он то и дело садился, чтобы почесаться, так как весь был в колючках, липучках и прочих цепких плодах, разносить которые положено одетым в шерсть животным — собакам, овцам, лисам. Ибо размножение знает множество уловок, а высев семян — и того больше. Одни семена летают, далеко уносясь от материнского растения, другие катятся по земле; некоторых мать выстреливает, дабы размножался их род. А бывает и так, что лежит семя меж тысячи крючков, похожее на булаву или обоюдоострый крючковатый кинжал. Пока семена не созрели и оболочка еще зеленая, они ни за кого ни за что не цепляются, их даже оторвать нельзя от материнского лона, но едва станут зрелыми, как крючки и зацепки впиваются в шерсть или платье, и начинается путешествие. От движения острые иголочки забираются все глубже и начинают покалывать.
— Черт бы побрал эти сорняки, — говорит человек и стряхивает с себя колючки, как только выберется на чистое место: семя, унесенное далеко от материнского растения, посеяно.
А что говорить бедному щенку, которого бич слепого случая гонит по дорогам через полстраны? Он ничего и не говорит, однако непрестанно почесывается. Когти и зубы впиваются в шерсть, время от времени выхватывают бесплатного пассажира — и откуда же знать Репейке, что сейчас он занимается севом. Репейка голоден, Репейка устал, к тому же эти колючки немилосердно колются, — вот он и почесывается сердито при первой возможности. Можно с уверенностью сказать, что таким худым, лохматым, запущенным и отощавшим его с трудом узнал бы даже Оскар, а ведь у Оскара особенно наметанный глаз. Оскар! Где он теперь, Оскар…
Нет нигде и никого, лишь пустая ночь, лишь усталая, зевающая темнота да дорога, которая повелевает, но помощи не сулит…