Выбрать главу

— Старого Ихароша отравили и тридцать две тысячи форинтов унесли, но он еще жив…

— Денег у старого Ихароша не нашли, поэтому забили его до смерти и со злости соседских собак потравили…

— Они хотели убить старого Ихароша, но Петер Чизмадиа — знаешь его, это дядька кузнеца, пьянчужка, — пошел на них с топором и прогнал…

— Старый Ихарош…

Обо всем этом старый Ихарош не знал и чувствовал себя относительно неплохо, только был очень, очень слаб. В кольце покрытых черными платками печальниц-старух он сам себе казался чуть ли не покойником, тем более, что кое-кто предусмотрительно явился с четками. К счастью, говорить было не нужно, потому что здесь же сидела Аннуш, которая уже в двадцать пятый раз пересказывала ночные события и все время что-нибудь добавляла — выражаясь типографским языком, всякий раз давала исправленное и дополненное издание.

— А тебе что тут делать, Мати? — проскрипела одна старуха, увидев мальчика, замершего в дверях перед морем черных юбок. — Это все не для твоих ушей, не то еще филин приснится с медным хвостом…

— Дядя Лайош молоток просит.

— Вот молоток. А муж мой что делает? — спросила Анна.

Мальчик сосредоточенно вскинул на плечо молоток с длинной рукоятью.

— Что делает-то?… Стучит… железо кует. — И с тем вышел.

— Ну и отбрил, — прошипела какая-то старуха. — Не умеет разговаривать по-хорошему, щенок.

— Чей он?

— Чей, чей… Имре Чомоша. Тот и сам рос такой же придурковатый… Так как же оно было, Аннуш, доченька?

Мастер Ихарош закрыл глаза и не заметил, что ангел-хранитель уже стоит на пороге. У этого ангела, однако, были рыжие сомовьи усы, а под мышкой — неизменный докторский баул. А еще он славился тем, что беспощадно резал правду в глаза.

Когда он появился в двери, старухи заерзали, а одна даже встала.

— Анна, вы останьтесь, остальные могут уйти. Больному нужен покой, а мне — чистый воздух. Быстро.

Когда старухи вместе с Анной вышли, мастер Ихарош улыбнулся.

— Хорошо, что пришел, Геза…

Доктор был родом из этого же села и когда-то хотел выучиться ремеслу дяди Ихароша. Каждое лето он ходил у него в учениках, да и теперь еще подолгу засиживался в пропахшей дубом и краской мастерской.

Доктор, однако, не ответил улыбкой. Он глядел на дверь.

— Не обижай Аннушку, Геза… они ж все-таки гостьи были… а потом все ведь знают, что ты только пыхтишь, а сердиться не сердишься.

После этого доктор перестал ждать возвращения Анны — которая, впрочем, и не спешила возвращаться, — а поставил свой невообразимого цвета баул и взял старого мастера за сухое, жилистое запястье, сразу поймав пульс.

— Ладно, не обижу, хоть она и заслужила. Ну, как вы, дядя Гашпар? Можете сесть? Я был в милиции, там говорят, будто вас чуть не задушили.

— Набросили на меня подушку… если бы не собачка, не лечил бы ты сейчас меня… Репейку я еще слышал, а потом уж опамятовался, лишь когда Петер мокрое полотенце на сердце мне положил. Счастье, что мимо шел.

— Действительно, большое счастье. Рубашку снимать не надо… хорошо, что Петер и пьяный нашел сюда дорогу.

— Петер? Да он же был трезвый, как сейчас ты или я.

— Ну, видите, вот за что глаза б мои не глядели на этих старых сплетниц! Дышите, дядя Гашпар. Еще…

Между тем решилась вернуться и Анна, но робко остановилась на пороге, чтобы не мешать доктору выслушивать больного.

— Все, — сказал доктор и, поддерживая старого мастера за плечи, бережно опустил его на подушку. — Почему вы не сядете, Анна?

Анна села, словно ученик, ожидающий наказания. Доктор посмотрел на нее.

— Все лишние визиты запрещаю. Чем кормить, расскажу. Если завтра или послезавтра больной почувствует себя лучше, пусть встанет… может посидеть во дворе, погулять даже. Вы понимаете, Анна?

— Понимаю.

— Все предписания строжайше выполнять. И не советую…

— Я все буду делать! — встрепенулась Анна и только что руку не подняла, чтобы поклясться.

— Если все будет хорошо, вечером забегу, перекинемся в картишки, — пообещал доктор.

— Ты уже двадцать раз обещал, — улыбнулся Ихарош, — это двадцать первый…

— Что поделаешь, дядя Гашпар! Ведь в так называемом старом добром мире доктора звали, когда больной уж богу душу отдавал, а теперь — мчись сразу, да поскорей, потому что…

— …потому что бесплатно, сынок…

— Да черт бы их побрал, тех, кто на деньги тревогу свою измеряет. Но теперь мне надо спешить. Анна! — И он погрозил ей пальцем.

Анна вспыхнула.

— Все будет в порядке, доктор!

А солнце между тем не стояло на месте, и вскоре сумерки прикрыли события дня серой пеленой. Все уже знали всё, а нового ничего не просачивалось. Блюстители порядка умеют молчать. Но женщинам для полноты картины хотелось чего-то еще. Соседка Ихароша, например, тридцать раз оплакав Бодри — ту самую Бодри, чьего духа она не переносила на кухне, оказывая несправедливое предпочтение Цилике, — объявила вдруг, что по сути причиной всему сам старый Ихарош: зачем он держит в доме этакие деньги!

— Ну, разве не так? — обратилась она к мужу.

Аладар был мрачен. Он устал, к тому же одна его лошадь напоролась на гвоздь…

— Крестцы перевязали?

— Крестцы-то? — замялась жена, все еще озабоченная «сорока восемью тысячами» форинтов мастера Ихароша. — Крестцы?

— Да, крестцы!! Если ночью подымется ветер и разбросает их…

— С чего бы ветру быть?

— Значит, не перевязали, хоть я и наказывал…

— Да тут как раз подошла эта Мари, мол, уже и доктора к старику срочно вытребовали, мол, едва ли до утра дотянет…

Аладар метнул на жену недобрый взгляд и одним пинком вышвырнул Цилике из комнаты.

— Ну, так слушай! Мне нет дела, что там наплела тебе Мари, и я не знаю, доживет ли старик до утра, но знаю одно, если эта дорогая пшеница пропадет ни за понюшку табаку, то уж вы-то с ней до утра не доживете. А теперь тащи ужин, твоей болтовней сыт не будешь.

— Это еще не причина кошку пинать, — выходя, не преминула оставить за собой последнее слово жена и подняла на кухне такой шум и гром, как будто утильщики перебирали кастрюльки да сковородки на своем складе.

Потом внесла тарелку пустого супа.

Однако ночь оказалась тихой. Ветра так и не было, сон мирно убаюкивал все заботы и тревоги дня. Спал и мастер Ихарош, хотя Лайош на кухне так храпел, что даже сова покинула трубу; только Репейка спал мало, потому что у него был жар, к тому же в дежурную комнату милиции постоянно заходили люди. Дважды подкатывали машины, отчего гудели окна и по стене пробегал яркий свет. Иногда из смежной проходной комнаты слышался разговор, и сержант каждый раз выходил туда.

— Спи, спи, Репейка, — говорил он, и щенок вяло шевелил в темноте хвостом.

— Голова болит… вот эта голова, — объяснял сержанту Репейка, явно не считая свою больную голову тем же самым, что здоровая голова. И, возможно, был прав.

Сержант лежал на кровати одетым и только однажды довольно долго просидел за столом — когда вошел молодой милиционер с докладом, что вернулся с дежурства, и положил на стол завернутый в бумажку катышек из шкварок.

— Это я под вечер нашел в саду Ихароша на дорожке. Ну, и подумал: такое не здесь выросло…

Глаза сержанта впились в катышек, потом в милиционера.

— Что, руками брался?

— Прутиком подбросил на бумажку, но и руки вымыл…

— Отлично, Лаци. Верно говорится: лучшие лесничие из браконьеров…

— Давно ведь было-то, — вспыхнул Лаци.

— Вот дурень! Я же в похвалу тебе… гляди, не испугайся, если представлю на повышение.

— Я не из пугливых.

— Знаю. Можешь прилечь, Лаци.

Сержант сидел один и, держа бумагу за краешки, осторожно перекатывал на ней шарик из шкварок. Потом встал. Достал пинцет, кончиком поковырял в коричневом катышке. На бумагу вывалились две белые крупинки.

— Так! — сказал сержант. — Так. И где они раздобыли его, гады? Может, при ограблении аптеки в Бактахазе?

Но никто ему не ответил.

Затем некоторое время было спокойно, словно близящийся рассвет пожелал вознаградить тех, кому не дал отдыха день и не принесла сна ночь.