Да, старый Галамб, конечно же, сидит на том самом месте и ждет его!
На столе перед ним — хлеб и сало. И шуба рядом, и сумка…
Все осталось позади — и ласка Додо, и грозное всесилие Оскара, — и распахнулись далекие врата все затуманившей страсти, словно ворота овчарни, которые стоят закрытыми только зимой, а в такое время распахнуты настежь, и на возках посиживают воробьи, купаются в пыли куры, а укромное логово под яслями стоит пустое…
Маленький серый комочек летел уже по пешеходной дорожке и совсем не думал о том, знать не желал того, что Додо, сгорбившись, сидит у своей повозки, ласково и печально глядя перед собой, и, наконец, решает все же ответить на письмо жены, которая хочет к нему вернуться и которая никогда не узнает, что позвали ее потому, что исчез Репейка…
Репейка незаметно пробирался среди прохожих, потом выскочил на мостовую, потому что так они шли с Оскаром; он знал: в конце этого пути, там, среди множества людей, сидит старый пастух.
Сейчас Репейка не обращал на людей внимания, хотя и боялся их. Не колеблясь, влетел он в корчму и, между ногами, стульями, столами бросился прямо в тот заветный угол.
Стол пуст, и пуст стул, но в воздухе среди перемешанных, размытых запахов все-таки веет духом смазанных прогорклым салом сапог, и овец, и загона…
— Где он? Где он? — вертел головой Репейка, но никто не обращал на него внимания, никто не ответил ему. След повел его к двери, потому что в этой стороне казался чуть-чуть более теплым.
Он выскочил на улицу, и вот здесь-то, пожалуй, впервые за все время его скитаний — ему действительно повезло, ибо, перескочив через кювет, он напал на тот след пастуха, который вел не в город, а прочь из него, так как старый пастух за покупками шел по пешеходной дорожке, домой же — по пыли проезжей части, к которой он больше привык, ведь по ней он всегда брел вслед за стадом.
Репейка крутанулся разок и сразу пошел по следу, который был для него отчетлив, как крупная-прекрупная надпись. Оставалось только разматывать этот становящийся все теплее и теплее запах, а там, в конце, — там будет все то, чему, вероятно, нет даже названия, но что есть единственная, ничем не подменяемая действительность.
Город редел, распадался, потом пропал вовсе.
Поля уже наступали на окраинные городские дома, перед домами зарастали дерном пешие тропы, и след Мате Галамба свернул с пыльной проезжей части на пешеходную дорожку.
На одном месте пастух немного постоял — трава здесь была сильнее примята, и на земле валялся выколоченный из трубки пепел. Репейка поморщил нос, но, довольный, чихнул. Потом снова пустился в путь. Вдоль вспаханного поля спешил не таясь, но когда пошла кукуруза, побежал медленнее, и не по тропке, а прямо по кукурузе, как будто знал, что теперь ничем уже нельзя рисковать.
След становился все свежее, и пуми время от времени поднимался на задние лапы, потому что уже вот-вот должна была показаться шуба пастуха. Дорога, однако, давала здесь крюк, кукуруза вышла к самому шоссе, так что видеть далеко было нельзя, и Репейка ускорил бег.
И вдруг он увидел шляпу и завиток дыма возле шляпы… щенок побежал медленнее…
Нигде окрест не было ни души — только они двое, — и фигура пастуха все вырастала. Шубу свою Мате Галамб накинул на плечи, длинным посохом словно мерил дорогу, а Репейка был уже так близко, что должен был сесть, ведь не мог же он просто кинуться к пастуху, сломя голову.
Сердце пуми билось испуганно и хмельно. Прыгнуть прямо к своему хозяину он не смел, остаться позади не хотел, поэтому осторожно побежал рядом.
Мате Галамб тотчас заметил собаку, но продолжал свой путь все тем же мерным шагом. Сапоги не останавливались, и Репейка заглянул хозяину в лицо.
— Я здесь…
«Ага, — думал старик, — сбежал. Все-таки сбежал!» И вспомнилась ему старая Репейка, что осталась на пастбище, под кустом боярышника. Они остановились.
Старик оперся на посох и смотрел на извивавшегося в пыли пуми. Он не произнес ни слова, только смотрел и смотрел, неподвижный и суровый, пока Репейка не начал скулить и под конец не сел вдруг на задние лапы, как научили его в цирке.
Он чуть-чуть склонил набок голову и поднял влажные теплые глаза:
— Я вернулся.
И тут старый пастух улыбнулся и мельком скользнул рукой по морде собачонки. Потом показал вперед:
— Ну, ступай впереди, ты… комедиант.
Солнце уже близко склонилось к деревьям, и сладко-терпкое благоухание ласковой осени затрепетало над прошлогодней травой, словно аромат увядших цветов в старом альбоме.
Неслышно зевали опустевшие гнезда, лес был тих, словно невеселая дума, лишь дятел стучал где-то далеко, словно забивал последние гвозди в дорожный ящик незаметно состарившегося лета.
Скоро жеребцы осенних ветров умчат его прочь вместе с незатейливым скарбом, ведь оно отдало все и больше никому не нужно.
Терн уже синий, боярышник красный, дикая груша желтая, как воск, и над лесными вырубками, неуверенно колышась, нет-нет да и пролетит лист, словно ему очень важно знать, куда именно он упадет.
Утоптанная дорога тверда, большие сапоги мерно бухают позади, и Репейка иногда садится и оглядывается.
— Беги, беги, — молча говорит ему старый пастух, и Репейка опять пускается в путь.
Как проста эта речь! И как ясна!
Но у леса останавливается и старый Галамб, подзывает к себе собачку.
Пастбище еще залито солнцем, хотя тени кустов уже надели длинные юбки. Овцы разбрелись, Чампаш дремлет у невысокого деревца, Янчи что-то сосредоточенно строгает.
Галамб знаком показывает — назад! — и Репейка тотчас отскакивает, хотя весь трясется от желания мчаться, лететь.
Пастух сурово подымает палец, и Репейка приникает к земле, хотя его чуть не разрывает нахлынувший изнутри лай.
И они идут.
Первым вскидывает голову Чампаш, потом вожак, наконец, и Янчи.
Старик идет, неторопливо переставляя свой посох, потом останавливается, бросает наземь шубу, и Репейка садится возле нее. Он сидит, но лапы его движутся, хвост дрожит, а глаза, умные блестящие глаза, устремлены на Янчи, который уже спешит им навстречу!
Старик улыбается.
— И собаку привели, дядя Мате?
Старик улыбается, а Янчи испытующе смотрит на тихо ворчащую, трепещущую собачонку. Потом переводит глаза на старого пастуха, опять на собаку… Делает шаг к ней, останавливается, опять делает шаг. Даше уши смеются теперь у Янчи!
— Репейка!!! — орет он благим матом, так что в страхе разлетаются галки, пробавляющиеся возле баранов. — Репейка!!!
Тут уж не выдерживает и Репейка и мчится по пастбищу, словно стрела, выпущенная из туго натянутого лука счастья. Трижды обежал он отару, тявкая, ворча, падая, крутясь вокруг себя, потом остановился перед Янчи, когда же рука пастушонка стала гладить его, перевернулся на спину и всеми четырьмя лапами заходил по воздуху.
— Репейка, ах ты бродяжка, ах ты… ах, ты… Репейка!!
А старый пастух стоял молча, глядя на подпаска, на собаку, на отару и трепещущую паром даль, видя и весеннюю потерю, свою и осеннюю находку… его старое сердце ничего более не желало.
— Где ж вы нашли его, дядя Мате? — поднялся наконец Янчи. А Репейка подошел к пастуху, ожидая достойного ответа.
Старик молчал. Он стоял, опершись на свой посох, глядел на резной набалдашник и вспоминал, как песик, с цилиндром в зубах, клянчил монетки посреди корчмы. Словно нищий… Нет, никому не нужно этого знать, никому, в том числе и Янчи.
— Не я нашел его, а он меня. Так было, Репейка?
Пуми подполз к ногам пастуха, вскинул на него глаза и положил голову на большой-пребольшой сапог.
— Так, так, — проскулил он и закрыл глаза.
Репейка наконец-то был дома.