Выбрать главу

Ильин говорил: главное, что разделило Христа и евреев — дело Вараввы. Иуда был Его учеником, пошел за Ним, прошел с ним весь путь, и, как другие Его ученики, должен был уйти из евреев. Иуда Его слушал, с Ним возлежал, Его властью творил добро, он во всем отказался от пути еврея и, когда он предал Христа, он на этот путь отнюдь не вернулся, ему заплатили — и все. Он хотел вернуться, хотел отдать деньги на храм, но их не приняли и, значит, его тоже и определенно не приняли, и Иуда, оставшись совсем один, один, как это только возможно, повесился. Оппозиция Христу — Варавва, из-за него народ говорит: кровь Христа на нас и детях наших, его выбирает спасти, когда встает вопрос — кого?

Варавву Лука называет разбойником, который произвел возмущение в городе, но все четыре Евангелиста отличают его от злодеев, казненных вместе с Христом, впрочем, за них народ и не просит. Кажется, Варавва был из тех, кто пытался поднять восстание против Рима. Я здесь не говорю, кого в таких случаях выбирали другие народы, дело не в этом. Христа и евреев разделило дело милосердия — и это поразительно, забудем даже, что оппозиция Христос — Варавва облегченная: Варавва заявлен разбойником, убившим человека, и даже так зададим вопрос: кто должен быть спасен — Бог, который через три дня воскреснет, или человек? Здесь смерть одного значила спасение другого, спасти одного значило осудить другого, и в этой ситуации правы, я думаю, евреи. Спасен должен быть слабейший, тот, кто сам себя защитить не мог и у кого не было защитника — Бога-Отца. Вопрос, кому спасти жизнь, человеку или Богу — всегда человеку. Встав на сторону Христа, евреи должны были погубить человека. Это их цена.

В Куйбышевском университете я проучился почти три года, и месяца за четыре до нашего переезда в Томск, где отцу предложили место главного рентгенолога области, когда мы уже, что называется, сидели на чемоданах, я был записан на спецкурс, который назывался «Гоголь и сравнительное литературоведение». Я был записан принудительно, как и другие пятеро, по распоряжению деканата, потому что добровольца, кажется, не нашлось ни одного, и успел прослушать ровно половину курса — пять лекций. Читал их совсем дряхлый 80-летний киевский профессор философии по фамилии Кучмий, известный всему университету под кличкой «идеалист». Он и действительно был идеалистом во всех отношениях.

Владимир Иванович Кучмий успел составить себе имя еще до революции, потом, когда на Украине окончательно утвердилась Советская власть, он честно пытался перестроиться и даже написал двухтомную работу, называвшуюся, кажется, «История философии в свете исторического материализма». Однако то ли он перестраивался медленно и недостаточно правильно (двухтомник его был почти издевательски обруган), то ли просто плохо вписывался в предвоенную Украину, но в сороковом году его посадили, обвинив одновременно в пропаганде все той же идеалистической философии и в украинском национализме. Просидел Кучмий почти пятнадцать лет, а когда в пятьдесят пятом освободился, Украина, памятуя о национализме, принять его наотрез отказалась, и Москва после коротких размышлений предложила Кучмию полставки в Куйбышеве, но, естественно, не по кафедре философии, а на совсем тихой кафедре русской литературы. Мы были его последними слушателями — в том же году он ушел на пенсию.

Формально, повторяю, спецкурс, который он нам читал, был посвящен Гоголю, но до него Кучмий добрался только в конце третьей лекции. Интересовал его не Гоголь, а вычурная смесь литературоведения, социологии и бреда. Холодно и методично он объяснял нам, что люди, жившие на земле, целые племена и народы, в сущности, были никто или, во всяком случае, не более, чем фантомы и миражи, блуждающие по пустынным пространствам, — это его выражение. Отталкиваясь от данного тезиса, он долго рассуждал о бессмысленности и бесцельности земного существования, о сходстве между человеком и растением: равенство жизни, равенство смерти, и от каждого остается лишь одно — семя. Он говорил, что жизнь тех, после кого ничего не осталось, — иллюзия. И в самом деле, где все, что с ними было? Ведь мы думаем, что они страдали, только по аналогии, только потому, что страдаем сами. Те, кто приходил, — ушли, ушли давно, и сейчас даже невозможно сказать, — зачем? зачем они рождались и жили, да и были ли они вообще?