Выбрать главу

— А почему тогда Аллигатором прозвали?

— Да просто… я… одному… дрались, короче… я ему ухо откусил.

— Офигеть! — ещё раз повторила Даша.

— Деваться некуда было. Он здоровый, навалился на меня… Задавил бы. Я хотел нос ему откусить, но не получилось. Ну, я из последних сил до уха дотянулся, зубами клацнул, а потом два дня жрать не мог.

— Значит — не каннибал.

— Чего?

— Не людоед, значит.

— А-а, конечно, не людоед.

Даша подошла к окну и стала всматриваться в серую глубину парка. Лёха притих, гадая, что она там могла увидеть.

— Света не хватает. Мне кажется, с каждым днём как-то темнее становится, — наконец сказала Даша.

— Пасмурно просто, — пожал плечами Лёха.

— Да нет, действительно темнеет понемногу, — на пороге появился Пантелей.

— И что, всё совсем погаснет? — повернулась к нему Даша.

— Не знаю, — ответил Пантелей.

— Как можно про такое спокойно говорить? — Даша задала этот вопрос так, как будто от молодого врача зависело, включать утром солнце или нет.

— А чего суетиться? Если не можешь повлиять на ситуацию, принимай её такой, какая есть, — дружелюбно улыбнулся Пантелей и повернулся к Аллигатору: — Как самочувствие, больной?

— Всё пучком, доктор. Чё-нибудь делать хочется, не люблю сложа руки сидеть, хоть и работать не люблю, — ответил Лёха и сам засмеялся.

— Пойду Серёжу проведаю, — кивнул Пантелей.

— Там бабушка с ним, — предупредила Даша и направилась следом.

Серёжа будто ждал прихода Пантелея и радостно закричал, отчего Галина Петровна буквально подпрыгнула с кровати.

— Доктор Пантелей, а мне уже можно ходить?!

— Думаю, можно, — улыбнулся Пантелей, — только не прыгать, не бегать, а потихоньку ходить.

— Писять хочется. И чаю.

— Сейчас, милый, чай придумаем, — всполошилась Галина Петровна, торопливо прибирая волосы.

— А молиться со мной пойдёшь? — спросил Пантелей.

— Молиться?

— Ну да. У нас в больнице маленькая часовенка. Туда всегда батюшка приходил. Мы сначала с ним вдвоём молились, а потом больных всё больше приходить стало. Даже те, которым трудно было. Мы там акафисты читали…

— Я одну молитву знаю, — деловито сообщил Серёжа, — меня мама научила.

— Научишь меня? — попросил Пантелей.

— Конечно, вот слушайте. Добрый Ангел мой Хранитель, защити меня от бед, позови меня в обитель, где сияет Божий свет.

— Это стихи, — удивилась Даша.

— Это молитва, — по-взрослому нахмурился Серёжа, — мы с мамой разучили, она говорила, когда мне плохо или страшно, чтобы я её повторял.

— Это молитва, — согласился Пантелей.

Галина Петровна торопливо прижала ладонью выступившую слезу и отвернулась в сторону, будто поправляла постель. Стало тихо, и тут Серёжа заметил:

— А почему птичек не слышно?

Все изумились этому вопросу, а Даша снова подошла к окну.

— Действительно, почему? — спросила она в стекло. — Темнеет, и птиц не видно.

 

5

 

Новое утро не принесло Михаилу Давыдовичу душевного покоя. Напротив, очнувшись в светлой своей половине-части, опять же — без памяти о вчерашнем дне, он испытывал муки совести. Причём куда большие, чем обычно. Быстро и точно понял главное в своём состоянии: жить не хотелось, а умирать было страшно. Решил не ходить ни на какие общие сборища. Борьба за выживание его интересовала меньше всего. В первый раз в жизни Михаилу Давыдовичу захотелось помолиться, но он только смутно осознавал это желание, не имея представления, как его осуществить. Сделал несколько кругов по квартире, пока уразумел, что ищет хоть какую-то икону, и, не найдя, просто бухнулся перед окном на колени. Глядя в серое марево неба, профессор прошептал:

— Я знаю, что я ничтожество. Я другого не знаю — что мне делать? Зачем Ты меня оставил со всеми этими людьми? Какая им от меня польза? И не могу я больше так мучиться, не могу, слышишь? Да, это я во всём виноват, я всегда это знал где-то глубоко внутри себя, я глушил и стирал это знание, но оно вновь и вновь напоминало о себе. Это был Твой голос… Видишь, и это я понимаю. Но теперь просто испепели меня, потому что нет сил жить разделённым на две половины, так и не понимая, не дотягиваясь до целого. Испепели, чтоб и пепла не осталось. Ты же знаешь, что я настолько трус, что и руки на себя наложить не смогу, да и не надо этого Тебе. Господи, больно-то как… — и зарыдал так, как ни разу не плакал от самых больших обид в детстве, как не плакал, когда потерял Таню.

Успокоиться профессор Дубинский смог только через полчаса. Причём он словно во второй раз проснулся, обнаружив себя на полу под окном в позе эмбриона. Поднявшись на колени, он устремил печальный взгляд в мутные небеса и не без пафоса произнёс: