На высоком вороте платья — узкая полоска золотого колье. Оно обнимает шею так мягко, так ласково и так подчеркивает округлость полной, налитой высокой шеи, поддерживающей прекрасную голову. Она как бы леплена, так плотно смотрится на холсте вся фигура, так скульптурно переходит шея в плечи, так округло спускается эта линия по рукам, она словно стекается к светлым кистям, положенным предельно естественно и красиво. Одухотворенное лицо, умный, чарующий взгляд, и губы сложены мягко, готовые подарить вас улыбкой.
Репин торопился: он должен был уезжать со Стасовым за границу. Портрет удавался, художник не мог этого не сознавать при всем том, что встречаться со Званцевой было для него сладкой отравой.
Он страдал и млел одновременно. И в портрете выразилось это восторженное состояние художника, который наконец-то писал девушку, неистово им любимую. А это особое, ни с чем не сравнимое наслаждение — переносить на холст любимые черты, вглядываться в них и заново ими восхищаться, делать для себя открытия — в красоте цвета кожи, в пластике линий, изысканно изящных и очень простых.
Званцева собиралась уехать в Москву. Но жаль оставлять работу неоконченной. Репин просит девушку попозировать еще.
«Сегодня я посмотрел свежим взглядом на Ваш портрет, и он мне показался довольно интересным и положительно стоящим некоторого окончания. Умоляю Вас, пожертвуйте мне еще два сеанса — для каждого портрета по сеансу: они будут приведены в приличный вид и не будут брошены, как это произошло бы с ними сейчас. Правда, сходство не полное, и они почему-то мне кажутся более похожими на мой идеал, чем на Вас, но все же стоит их кончить — они содержат в себе какое-то скрытое очарование, как в Вас самих, и страшно привлекательны. Завтра надеюсь условиться с Вами. Мне страшно совестно так эксплуатировать вашей ангельской добротой, но я так много облагодетельствован ею, что бессовестно прошу еще немного — два дня. Отнимите у Москвы и подарите для двух портретов.
Когда приедете из Тарталей? Какой приедете? И приедете ли еще? Да, вообще при счастливом обороте, тогда я напишу другой, другой манерой и другой поворот».
Видимо, сеансы эти состоялись, так как портреты удалось закончить. Профильный портрет художник подарил Званцевой и трогательно заботился о том, чтобы подобрать для него подходящую рамку. Большой портрет был ему особенно дорог. До конца дней Репина он висел в столовой в «Пенатах» и всегда напоминал уже старому художнику о яркой странице его жизни.
А пока портрет был в мастерской, и его смотрели знакомые. Отзывы передаются Званцевой:
«Стасов пришел в восторг от Вашего портрета, говорит, что это лучшее, что я до сих пор сделал. И какая красивая! Ах, какая славная, красивая, глаза с поволокой. Баронесса Икскуль тоже нашла Вас (по портрету, конечно) очень красивой, а она редко кого хвалит».
Подробно описывается и впечатление, какое произвел портрет на других знакомых:
«В воскресенье у меня была компания стасовских знакомых барышень и барыня одна, и Матэ. Девицы сразу выстроились перед Вашим портретом: «Какие злые глаза и, должно быть, капризный характер». У Вас, у которой бывают иногда злые глаза, но на портрете, особенно… перед которым сказано, глаза необыкновенной кротости, мне кажется. Любовалась долго баронесса (как и все, восторг неподдельный). Ваш портрет для нее был неожиданностью. «А это кто? Какая прелесть, вот прелесть! Кто это такая? Ах, как мне нравится ее лицо!» А Матэ оторваться не мог от портрета Вашего, и когда мы с балкона смотрели во все стороны бесподобных далей моей прелестницы северной Пальмиры и наводили трубу то на Василе-Островскую часть, то на Адмиралтейство, то на синагогу в лесах, жаль, что не зеленых, а серых, то на Исаакия (каковы виды!) — а Матэ, о, Матэ, — я нечаянно взглянул вниз в мастерскую, — склонив голову на сторону, скрестивши руки на груди, сидит перед портретом Вашим и тает».
Прошло много дней, принята большая мука, пока Репин в марте 1890 года не написал Званцевой о другом портрете, подаренном ей:
«Я очень рад, что голову с Вас одобряют. Я иногда, особенно в последнее время, смотрел на нее с ненавистью, мне она не нравилась и казалась неприятной. И только когда я снял ее, чтобы отдать уложить, был поражен вдруг вспыхнувшей жизнью в этом профиле. Особенно значительной и загадочной мне показалась улыбка. Богини греков так улыбались — Афина Паллада — затаенная, материнская любовь ко всему миру теплилась в ней. И что-то цветущее, блестящее, живое. Но я подумал, что галлюцинирую перед этим малеванием».