Когда Репин гостил летом в Тарталеях, Званцева позировала ему для образа божьей матери. Образ этот долгое время был у брата Елизаветы Николаевны, потом его также продали.
В обрывке письма Званцевой к Репину она писала ему, что работает над этюдом спящего Павлуши. Это брат Михаила Петровича Званцева, ее племянник. Этюд этот висит сейчас в доме у Михаила Петровича рядом с прелестным портретом сестры Лизаньки, написанной Е. Н. Званцевой. Это та самая Лизанька, о которой Репин спрашивал в письмах, она казалась ему похожей на его знакомую пианистку Ментер.
Из-за чрезмерной требовательности к себе Званцева многое из своих работ уничтожала. Поэтому этюды в Горьком и несколько стершихся пастельных портретов в семье родных, живущих в Москве, — это то немногое, что напоминает о художнице, которую считал такой одаренной И. Е. Репин.
На репинскую выставку в Москве в 1957 году прибыл из Финляндии и портрет Званцевой. Вот он, мы стоим рядом с портретом, с которым Репин не разлучался в течение сорока одного года.
Но что это? Что за сукровичный фон, так грубо писанный и такой чужой здесь? Как он мешает самой фигуре, чудесно вылепленному лицу Званцевой, ее широко и нежно написанным рукам!
Случилось так, что Репин незадолго до смерти взял из столовой этот портрет в свою мастерскую и записал серый фон розовой краской.
Он что-то хотел сказать этим розовым фоном. Прощаясь с жизнью, он снова ласкал своими кистями дорогой ему образ любимой девушки.
Искалеченный портрет в нашем представлении сейчас сливается с уродливо сложившейся судьбой художника и его прекрасной модели. Этот фон внес в портрет такую же досадную нелепость, какая отличала все отношения между этими двумя людьми, глубоко любившими друг друга.
ОТ БОРЬБЫ — К НЕПРОТИВЛЕНИЮ
Только через семь лет после знакомства с Толстым Репин создал его первый портрет. В 1887 году он был гостем в Ясной Поляне.
С той поры Репин писал и рисовал писателя при каждой встрече, влюбленный в его лицо, фигуру, руки. Он написал его в кабинете за работой и за сохой на поле бедной вдовы, босиком во весь рост в час молитвы и в розовом кресле, лежащим под деревом в солнечных бликах и в строгой черной блузе с книгой в руке.
Мы знаем множество беглых зарисовок с писателя, и они доносят до наших дней образ гениального художника слова во всей его неповторимости. По репинским портретам и рисункам мы вспоминаем, каким был Толстой в последние годы жизни.
Сейчас известно свыше семидесяти портретов и рисунков Репина с Толстого и членов его семьи.
Талантливые, глубокие и прекрасные по живописи красочные характеристики великого писателя!
Но отношения между великим художником и великим писателем продолжали оставаться напряженно противоречивыми. Столкнулись два человека: один с проповедью борьбы, другой с проповедью непротивления.
В своих воспоминаниях о Толстом Репин написал с предельной откровенностью:
«Для меня духовная атмосфера Льва Николаевича всегда была обуревающей, захватывающей. При нем, как загипнотизированный, я мог только подчиняться его воле. В его присутствии всякое положение, высказанное им, казалось мне бесспорным».
Но стоило ему освободиться от этой «обуревающей» атмосферы, как все в нем возмущалось против нее, и он старался сбросить с себя опутывающие мозг тенеты.
Репин узнал Толстого в ту пору, когда проповедь увлекала писателя больше искусства. В начале восьмидесятых годов Толстой написал «Исповедь» и работал над трактатом «Так что же нам делать?».
Все, что появлялось в печати, Репин читал. Вдали от автора этих книг с ним спорил, в его присутствии немел.
Однажды, нарисовав Христа для книжки, выходящей в основанном Толстым издательстве «Посредник», Репин особенно угодил писателю. В 1885 году Толстой передал в письме к своему единомышленнику Черткову такое впечатление от этого рисунка:
«Я не мог оторваться от его картинки и умилился. Репину, если увидите, скажите, что я всегда любил его, но это лицо Христа связало меня с ним теснее, чем прежде. Я вспоминаю только это лицо, и слезы навертываются».
Это были путы, которыми писатель-проповедник оплетал атеистическую душу Репина.
Очень хорошо, с большой страстью, как о чем-то глубоко передуманном и перечувствованном рассказывал в своих воспоминаниях Горький о Толстом-проповеднике:
«Но меня всегда отталкивало от него это упорное, деспотическое стремление превратить жизнь графа Льва Николаевича Толстого в «житие иже во святых отца нашего блаженного болярина Льва»… Но он хотел пострадать не просто, не из естественного желания проверить упругость своей воли, а с явным и — повторю — деспотическим намерением усилить тяжесть своего учения, сделать проповедь свою неотразимой, освятить ее в глазах людей страданием своим и заставить их принять ее, вы понимаете — заставить!.. Это всегда отбрасывало меня в сторону от него, ибо я не могу не чувствовать здесь попытки насилия надо мной, желания овладеть моей совестью, ослепить ее блеском праведной крови, надеть мне на шею ярмо догмата.