Выбрать главу

…Ко мне понеслись по почте карточки присутствовавших… „И кисть его над смертными“ играет… И теперь картина настолько подвинута, что частенько и финны заглядываются у меня на своих знаменитых земляков. [Особенно им нравится Сааринен, знаменитый архитектор, премированный в Париже за проект вокзала в Гельсингфорсе. И вот недостает только Стольберга, чтобы картина стала универсальной (извините за выражение). И тут наш „лукавый мужичонко“ нашелся: он повесил портрет президента на стене. Если его не было, то он должен быть там]»[198].

Уже из этого кудрявого описания обстоятельств, сопровождавших возникновение картины и работу над ней, видно что она не могла выйти удачной. Мне случилось видеть воспроизведение с нее: безрадостное, унылое впечатление, что-то внутренне-фальшивое и вынужденное. Картина ввиду ее явной неудачи не была даже приобретена для Гельсингфорского музея и осталась до сих пор в «Пенатах» в качестве свидетельства последнего увядания великого некогда мастера.

Репин дряхлел и изо дня в день слабел, но, верный себе, он до конца своих дней не выпускал из руки кисти. Вне искусства для него не было жизни.

Начиная с 1927 г. Репин все чаще стал думать о приближающемся конце. В мае этого года все помыслы его были сосредоточены на вопросе о будущей могиле. Прерывая длинное, старчески болтливое, но все еще интересное и насыщенное фактами прошлого письмо к Чуковскому, Репин внезапно меняет тему:

«Теперь следует серьезное, как последний момент умирающего человека, это — я. Вот письмо: вопрос о могиле, в которой скоро понадобится необходимость. Надо торопиться. Я желал бы быть похороненным в своем саду. Так как с момента моей смерти я, по духовному завещанию покойной Н. Б. Нордман, перестаю быть собственником земли, на которой я столько лет жил и работал (что вам хорошо известно), то я намерен просить, во-первых, нашу Академию художеств, которой пожертвована эта квартира совсем, в пользу будущего здесь приюта для художниц (интернационалок) — произведения мои — детям. Итак, я прошу у Академии художеств разрешения в указанном мною месте быть закопанным (с посадкою дерева в могиле же)»[199].

Через 13 месяцев, в августе 1928 г., он снова пишет Чуковскому о могиле, под влиянием очередного приступа недомогания. Он уверен, что, кроме Академии и Финляндского правительства, ему особенно сможет помочь в деле разрешения быть похороненным у себя в саду хранитель художественного отдела Государственного Русского музея П. И. Нерадовский, который представляется ему всемогущим в Ленинграде. «Самого милого Петра Ивановича Нерадовского я пока не дерзаю беспокоить сею просьбою и обращаюсь к вам, как моему другу, — похлопочите об этом весьма важном вопросе, и, будучи приучен к вашим интересным талантливым письмам, я и теперь надеюсь на скорый ответ.

А дело уже не терпит отлагательства. Вот, например, сегодня: я с таким головокружением проснулся, что даже умываться и одеваться не мог: надо было хвататься за печку, за шкапы и прочие предметы, чтобы удержаться на ногах.

Да, пора, пора подумать о могиле, так как Везувий далеко, и я уже не смог бы, значит, доползти до кратера. Было бы весело избавить всех близких от всех расходов на похороны. Это — тяжелая скука. Пожалуйста, не подумайте, что я в дурном расположении по случаю наступающей смерти. Напротив, я весел, и даже в последнем сем письме к вам, милый друг, я уже опишу все, в чем теперь мой интерес в остающейся жизни, — им полны мои заботы».

«Прежде всего я не бросил искусства. Все мои последние мысли — о Нем, и я признаюсь: работал все, как мог, над своими картинами…»

«Вот и теперь, уже, кажется, больше полугода я работаю над (уже довольно секретничать!), — над картиной „Гопак“, посвященной памяти Модеста Петровича Мусоргского… Такая досада: не удастся кончить… А потом еще и еще: все темы веселые, живые».

И опять внезапный переход к могиле:

«А в саду никаких реформ. Скоро могилу копать буду. Жаль, собственноручно не могу, не хватит моих ничтожных сил; да и не знаю…»

«А место хорошее. Голгофой называется. Под Чугуевской горой. Вы еще не забыли?»[200].

Так жил и трудился этот замечательный художник и исключительный человек. Тысячи людей сгибаются в более ранние годы, особенно когда на их долю выпадает хотя бы небольшая часть тех художественных успехов, какие стали уделом Репина. Его они не испортили, не превратили в «генерала от искусства», как это обычно бывает. Он был до конца прост и ласков со всеми, кто приходил к нему за советом, особенно бережно и любовно относясь к подрастающему поколению. Вот почему память о нем с такой нежностью храним в своих сердцах мы, его ученики, даже те из нас, кто, преклоняясь перед его гигантским дарованием и творческой волей, не считали его таким же блестящим педагогом, каким он был художником. Педагогом Репин не был, но великим учителем все же был.

вернуться

198

Письмо к А. Ф. Кони от 29 июня/12 июля 1921 г. — [Там же, стр. 226–227. Слов, заключенных в прямые скобки в опубликованном тексте «Писем к художникам и художественным деятелям», не приведено].

вернуться

199

[Письмо к К. И. Чуковскому от 18 мая 1927 г. Частично письмо опубликовано в кн. К. Чуковский. Из воспоминаний. М., 1959, стр. 89].

вернуться

200

Письмо к К. И. Чуковскому от 18 августа 1928 г. — Там же, стр. 90.