— Ну, а что вы делаете дома, сами, свободно? — спросил он меня однажды.
— Я написал головку старушки и маленькой девочки, — отвечал я робко.
— Принесите их, покажите, это меня интересует, признаюсь, даже более, чем ваши академические работы».
Репин вскоре занес их ему.
— А! ну, что принесли? сказал приветливо и весело Иван Николаевич, увидав меня, вошедшего с небольшой папкой подмышкой…
«Я вынул головку старушки, написанную на маленьком картончике.
— Как? Это вы сами? — сказал он серьезно. — Да это превосходно! Это лучше всех ваших академических работ…
— Отчего же, скажите, Иван Николаевич, вы находите, что это лучше моих академических рисунков? — обратился я к Крамскому.
— Оттого, что это более тонко обработано, тут больше любви к делу; вы старались от души передать, что видели, увлекались бессознательно многими тонкостями натуры и вышло удивительно верно и интересно. Делали, как видели, и вышло оригинально.
Тут нет ни сочных планчиков, ни академической условнойпрокладки, избитых колеров; а как верно уходит эта световая щека, сколько тела чувствуется на виске, на лбу, в мелких складках!
«Хотя я был очень поднят и польщен такой похвалой Крамского, но я не совсем понимал те достоинства, о которых он так горячо говорил; я их совсем не ценил и не обращал на них внимания. Напротив, меня тогда сводили с ума некоторые работы даровитых учеников. Их ловкие удары теней, их сильные, красивые блики. Господи, какая прелесть! говорил я про себя с завистью. Как у них все блестит, серебрится, живет! Я так не могу, не вижу этого в натуре. У меня все выходит как-то просто, скучно, хотя, кажется, верно. Ученики говорят: сухо. Я только недавно стал понимать слово «сушь». Пробовал я подражать их манере, — не могу, не выдержу, — все тянет кончать больше; а кончить, — засушишь опять. Должно быть я бездарность, думал я иногда и глубоко страдал»{46}.
Действительно, если сравнивать уцелевшие рисунки Репина с сохранившимися рисунками его академических товарищей, получавших первые номера, то те кажутся более эффектными как будто даже более талантливыми, на самом же деле они лишь академичнее, они только — I иллюстрация на тему: «натура — дура, а художник — молодец». Но I конечно Репин был бесконечно искреннее, честнее, правдивее этих молодцов эффектной светотени. Кто знает, удержался ли бы он на своем «сухом», но единственно для него, Репина, верном и правильном пути, если бы не постоянная поддержка Крамского и его ценные советы, которым он до конца остался верен.
Хваля Репина за правдивость передачи натуры, Крамской тут же нещадно бранил его за всякую академическую дребедень, замечавшуюся им в приносимых эскизах. Узнав, что он работает над темой «Потоп», заданной Академией, он просил занести эскиз после экзамена. И как же ему за него досталось!{47}
«Бессознательна для себя, я был тогда — под сильным впечатлением «Помпеи» Брюллова, — рассказывает Репин. — Мой эскиз выходил явным подражанием этой картине, но я этого не замечал. На первом плане люди, звери и гады громоздились у меня на небольшом остатке земли, в трагиклассических позах. Светлый язык молнии шел через все небо до убитой и корчащейся женщины в середине картины. Старики, дети, женщины группировались и блестели от молнии. Я уже, с тайным волнением, думал, что произвел нечто небывалое. Что-то он скажет теперь? Он меня уже порядочно избаловал похвалами.
«Приношу.
— Как, и это все? — сказал он, понизив голос, и с лица его в миг сошло веселое выражение; он нахмурил брови. — Вот, признаюсь, не ожидал. Да ведь это «Последний день Помпеи»! Странно. Вот как оно… Да-с… Тут я ничего не могу сказать. Нет, это не то. Не так.
«Я тут только впервые, казалось, увидел свой эскиз. Боже мой, какая мерзость! И как это я думал, что это эффектно, сильно?»{48}
Самое забавное, что Крамской напомнил ему, что на ту же тему есть картон Бруни и не плохой. — «У него взято всего три фигуры: старик с детьми, должно быть; они спокойно, молча, сидят на остатке скалы; видно, что голодные, отупелые — ждут своей участи. Совсем ровная, простая, но страшная даль. Вот и все. Это был картон углем, без красок, и производил ужасное впечатление. Оттого, что была душа положена».
Этого только недоставало: у Бруни, столь презираемого, было прекрасно, а у него такая гадость. Было от чего притти в отчаяние!
И временами такое отчаяние действительно приходило. Репин, как и Крамской, уже с юных лет тянулся к просвещению. Он не упускал случая побеседовать на всякие «умные темы» со студентами, от сопоставления с которыми все осязательнее становилось его собственное невежество.
«Я впадал в жалкое настроение, — говорит об этих минутах Репин. — Это настроение особенно усилилось, когда я познакомился с одним молодым студентом университета. Узнав меня несколько, он объявил, что мне необходимо серьезно заняться собственным образованием, без чего я останусь жалким маляром, ничтожным, бесполезным существом. — «Хорошо было бы, если бы вы совсем бросили этот вздор, ваше искусство. Теперь не то время, чтобы заниматься этими пустяками».
Репина так взволновал этот разговор, что он несколько дней ходил, как ушибленный. А студент, как нарочно, подливал масла в огонь, давая ему разные подходящие к случаю книжки, и приводя в пример таких людей, как Шевченко, который ведь тоже сначала «поганым искусством» занимался, пока не взялся за дело.
Репин пошел к Крамскому и рассказал ему о своем намерении года на три-четыре совсем оставить искусство и заняться исключительно научным образованием.
«Он очень серьезно удивился, серьезно обрадовался и сказал очень серьезно: — Если вы это сделаете и выдержите ваше намерение, как следует — великое дело! Знание — страшная сила… Ах, как я жалею о своей юности, вот вы-то еще молоды, а я… вы не можете себе представить, с какой завистью я смотрю на всех студентов и всех ученых. Не воротишь. Поздно!»{49}.
И все же Репин, даже после такой горячей поддержки высоко-ценимого учителя, не только не решился бросить на несколько лет живопись, но, напротив того, отдается ей теперь с еще большим жаром, чем прежде. Художник взял верх над скептиком. Даже больше того: он решается итти к самому Бруни, после того, как он узнал от Крамского, что тот способен писать еще потрясающие вещи.
Случай скоро представился. Был задан эскиз «Товия мажет глаза ослепшему отцу своему». Как особую милость, Репину, в числе немногих учеников, объявили, что он может в такие-то часы побывать у ректора Ф. А. Бруни и выслушать у него указания по поводу эскиза.
Бруни принял Репина ласково, внимательно осмотрел эскиз и сказал, что воображение у него есть, но компанует он некрасиво и слабо. Он посоветовал ему вырезать из бумаги фигурки его эскиза и попробовать передвигать их на бумаге одну к другой — дальше, ближе, выше, ниже, — и когда группировка станет красива, обвести ее карандашом.
«Это был «хороший» практический совет старой школы, но он мне не понравился, — прибавляет Репин. — Я даже смеялся в душе над этой механикой. Какое сравнение с теорией того? — подумал я, вздохнув свободно на улице. — Разве живая сцена в жизни так подтасовывается? Тут всякая случайность красива. Нет, жизнь, жизнь ловить! Воображение развивать, — вот что надо! А это — что-то вырезывать, да передвигать… Воображаю, как он расхохочется»{50}.