Всю ночь горевшие лампы тоже мешали заснуть. Мне удавалось поспать всего часов пять-шесть. Я чувствовал, что слабею с каждым днем. Ноги подкашивались от слабости. Сказывалось, конечно, еще и то, что я жил в постоянной тревоге, ожидая все новых неприятностей (вроде инсулина) и совершенно не зная, что меня ждет в будущем.
Как-то вечером санитарка натирала паркет в коридоре и во врачебном кабинете. Я вызвался ей помочь. Я зашел в кабинет и, растирая пол щеткой, стал внимательно осматривать все вокруг, надеясь подсмотреть что-нибудь для меня интересное. Но все бумаги были спрятаны в столы и заперты на ключ. На стене над умывальником висело большое зеркало. Я заглянул в него и впервые за много дней увидел, как я выгляжу: осунувшееся, пожелтевшее лицо, обросшее густой щетиной. Типичный вид узника.
— Как у нас здесь душно и тесно, — пожаловался я как-то одной из санитарок.
— Эх, милок, это разве душно! Ты бы побыл вон там, — она показала на второй этаж, где помещались хронические больные, — тогда бы говорил. Палату, вот эту, там в семь утра запирают на весь день и все больные по коридору так и ходют стопочками. Потому что сесть негде. А народу там столько, что на ночь в столовой ставят тридцать раскладушек, и во всех проходах тоже — в коридоре, вот здесь и в палатах. А днем они вот прямо стопочками так и ходют по коридору, так и ходют.
Я представил себе эту фантастическую картину: по коридору, который всего метров пятнадцать длины и три ширины, целый день прохаживаются несколько десятков человек «стопочками»!
Вечером, после ужина, правда, отпирали дверь в зал — довольно большую комнату с четырьмя столами, за которыми больные играли в шашки, в домино или в шахматы. Я всегда первым устремлялся сюда, чтобы глотнуть хоть немного относительно свежего воздуха: целый день здесь почти никого не бывало, лишь врачи вызывали сюда по одному своих подопечных больных для бесед. Но минут через двадцать воздух в зале перемешивался с вонючим воздухом, идущим из коридора и палат, к тому же сюда сразу сбегались больные, и дышать здесь становилось так же трудно, как и в палате.
Телевизор, о котором упомянул в первый день Константин Максимович, находился в ремонте. Его заменяло другое развлечение: санитары извлекали из шкафа допотопный патефон и стопку старых заезжанных пластинок. Одна пластинка была особенно интересна: воронежский хор исполнял бравурно патриотическую песню сороковых годов, и удивительным было то, что иголку всякий раз заедало на слове Сталин. Если мембрану не подтолкнуть рукой, то пластинка продолжала до бесконечности крутиться на одном месте и хор гремел: Сталинсталинсталинсталинсталинсталинсталин… Эта пластинка служила источником своеобразного развлечения. Больные приглашали кого-нибудь из санитарок «послушать музыку» и заводили эту пластинку. Санитарка, послушав некоторое время это удручающе монотонное славословие мертвого вождя, наконец, не выдерживала и просила передвинуть иголку.
— А-а-а! Нервы не выдержали! — ликовали больные. — Ее тоже лечить надо. В палату ее, к больным. Снимайте с нее халат!
Когда телевизор принесли, наконец, после ремонта, все больные жадно сгрудились вокруг него, как изголодавшиеся по вестям с земли люди, заброшенные на какой-нибудь необитаемый остров. Это был старый телевизор с крохотным экраном. Он поработал минут двадцать и умолк. Его попробовали починить своими силами. Он заработал, но работал плохо: изображение мутнело, искажалось, исчезало совсем, потом появлялось испещренное полосами и т. д.
Ян сказал мне, что здесь, среди нас, есть еще один литератор — Женя с телестудии. Он познакомил меня с ним. Женя повздорил в ресторане с каким-то человеком и обругал его нецензурными словами. Человек оказался следователем прокуратуры и решил возбудить против Жени уголовное дело. Боясь как бы дело это не кончилось для него очень плохо, Женя воспользовался тем, что однажды лежал уже в психиатрической больнице и сам пришел в Кащенко. Это был высокий молодой человек крепкого телосложения, с веселыми голубыми глазами и рыжей бородой. Бороду он отрастил уже здесь, в больнице, отказываясь бриться. Мудрость этого решения я постиг позже, когда через неделю пришла парикмахерша брить нас. Она должна была быстро побрить здесь около ста человек и успеть еще в другое отделение. Когда она поспешными размашистыми движениями стала тупой безопасной бритвой снимать с моих щек недельную щетину, мне показалось, что вместе с щетиной она снимает и всю кожу.