Несколько дней спустя мы с Шоном Флинном попали в расположение артиллерийского подразделения дивизии «Америкал», укомплектованного офицерами запаса, где увидели доведенную до крайности другую сторону медали. Отмечался День национальной гвардии, и командующий частью полковник был до того пьян, что лыка не вязал, а если ему и удавались членораздельные фразы, то только вроде: «Нас врасплох без порток черта с два застанешь, у нас бдительность на высоте, только за ней и следим». Главной задачей части было вести беспокоящий и воспрещающий огонь, но, как сказал один из артиллеристов, беспокоили они в основном мирно спящих местных жителей. И воспрещали действия южнокорейской морской пехоте, и даже пару раз американским патрулям, но только не Вьетконгу. (Полковник все выговаривал: «антиллерия». Когда он выразился так в первый раз, мы с Флинном переглянулись, а на второй раз чуть не подавились оба пивом, пуская брызги через нос, но полковник тут же заржал сам, обрызгав нас с головы до пят.) Укрытий из мешков с песком нет, зато снаряды лежат прямо на земле, орудия не чищены, солдаты слоняются с этаким выражением лиц: «Мы-то не психуем, а вы чего?» На посадочной площадке Шон разговорился об этом с дежурным, тот вошел в раж:
— А вались-ка ты... Какую тебе здесь еще дисциплину закручивать? Противника поблизости уже три месяца как духу не было.
— Повезло вам пока что,— ответил Шон.— Как там насчет вертолета?
Но иногда все замирало, вертолеты прекращали вылеты, а почему, невозможно было понять. Однажды я застрял в ожидании вертолета на позиции патруля, затерянного в дельте Меконга, где сержант жевал одну за другой плитки шоколада и по двадцать часов в сутки гонял записи музыки «кантри», пока они не начали слышаться мне во сне. Ничего себе сны. Да еще слушать это в окружении ражих служак с до предела натянутыми нервами; они тоже не высыпались — не доверяли ни одному из своих четырехсот наемных солдат, ни одному из часовых, которых сами тщательно отбирали; пожалуй, они не доверяли никому вообще. Они так долго ждали непонятно чего, что боялись не узнать его, когда оно придет, а тем временем — «все горит, полыхает и тлеет...». Наконец на четвертый день ожидания прилетел вертолет с грузом мяса и кинофильмов и забрал меня. Я был так счастлив вернуться в Сайгон, что целых два дня не надирался.
Аэромобильность, если вдуматься, держит вас за пятки. Заставляет чувствовать себя неуязвимым, вездесущим, но ведь это всего-навсего трюк. Техника. Мобильность — она и есть мобильность. Она все время либо спасала человеческие жизни, либо отнимала их. (Сколько раз спасала мою — сам не знаю. Может — десятки раз, а может — ни разу.) Что действительно было нужно, так это гибкость, куда большая, чем любое благодеяние техники, какой-то щедрый необузданный талант воспринимать неожиданное как должное, а у меня как раз его в помине не было. Я научился ненавидеть неожиданности, бросающие меня из стороны в сторону на распутьях дорог. А человеку, вечно считающему, что ему обязательно надо знать, чего ждать, на войне вообще крышка. Тем же кончались непрестанные попытки свыкнуться с джунглями и изнуряющим климатом или обволакивающей со всех сторон чужеродностью этой страны, которая от близкого знакомства становилась не понятнее, а все более и более пугающей. Хорошо было тому, кто умел приспособиться, и приходилось пытаться приспособиться. Учиться брать себя в руки, когда сердце бьется так, что вот-вот выскочит; действовать стремительно, когда все замирает, и не ощущать в своей жизни ничего, кроме давящей ее энтропии. Условия малоприятные.
Земля была прочно задействована. Волны боев непрестанно прокатывались по ней. Пространство под землей принадлежало «ему». Над землей — нам. Мы владели воздухом, могли взмывать в него, но не могли раствориться в нем. Мы могли стремительно передвигаться, но укрываться не могли, а «ему» и то и другое удавалось так хорошо, что временами казалось: «он» делает это одновременно, а мы обмякли и не можем «его» обнаружить. Там ли, здесь ли — неважно. Все одно и то же. Дни — наши. Ночи — «его». Можно было находиться в самом безопасном месте во всем Вьетнаме и все равно знать, что в безопасности находишься только условно, что безвременная смерть, потеря глаз, рук, ног и прочего, тяжелое и неизлечимое увечье — весь пакостный набор — может свалиться на тебя и как снег на голову, и так называемым «обычным путем». Столько ходило об этом рассказов, что только и оставалось диву даваться: как это вообще хоть кто-то выживал во всех этих перестрелках и минометно-ракетных налетах. По прошествии нескольких недель, когда упали шоры с глаз, я увидел, что все вокруг меня носят оружие. Увидел я также, что это оружие в любую секунду может пальнуть, да так, что тебе потом будет уже все равно, случайный вышел выстрел или намеренный. Дороги минировались, тропинки усеивались ловушками, джипы и кинотеатры взрывались динамитными зарядами и гранатами. Вьетконговцы проникали во все лагеря: мальчишками — чистильщиками сапог, прачками, продавцами меда. Они крахмалили вам форму и сжигали дерьмо в сортирах, а потом уходили и забрасывали вас минами. В Сайгоне, Шолоне и Дананге отовсюду лилась такая ненависть, что каждый брошенный на тебя взгляд казался взглядом снайпера, прикидывающим сквозь прицел, как лучше всадить в тебя пулю. А вертолеты валились с неба сотнями в день, подобно отравленным раскормленным птицам. В скором времени я уже не мог сесть в вертолет, не подумав при этом, что летать на них может только псих.