Анатолий Санжаровский
Репрессированный ещё до зачатия
Я не бегал трудностей, не искал прибежища у кривды, никому не клал зависти ни в чём, не заедал чужой век, не гонялся за милостью сильного – я изжил свою жизнь праведно, мне ни на волос не совестно за дни, что в печали стоят у меня за плечами.
Мне кажется, что со временем вообще перестанут выдумывать художественные произведения… Писатели, если они будут, будут не сочинять, а только рассказывать то значительное или интересное, что им случалось наблюдать в жизни.
За что судили тех, у кого не было улик?
За их отсутствие.
На каждом человеке лежит отблеск истории.
Калачеевская ночь
В пятницу семнадцатого марта одна тысяча девятьсот девяносто пятого года померла в Нижнедевицке моя мама. Пелагия Михайловна Санжаровская. В девичестве Долженкова.
На похоронах меня поразили своей поэтичностью причитания-плачи её родной сестры Нюры.
Тётя посулилась списать на бумажку свои слова.
Да не списала.
Ждал-пождал я в Москве с полгода и, так и не дождавшись обещанного, сам поехал в августе к тёте Нюре Крав цовой за Воронеж, в степной, в сомлелый на солнцепёке городишко Калач.
А под боком у Калача жила Новая Криуша. Отцово родовое гнездо. Столица нашей семьи…
Воронежский поезд приплёлся в Калач уже в сумерках.
Весело выглядываю из тамбура. Улицы не убраны в кумач. Ни знамён, ни гирлянд. На перроне нет духового оркестра. Ни трапа с красной ковровой дорожкой… Ни завалящей ковровой дорожки, ни тётушки.
Никто меня не встречает?
Гм… Куда же мне одному шлёпать в ночь?
У меня ж здесь ни одной знакомой души кроме тёти…
Хотя…
От вагонных ступенек тихая грусть повела меня в тупичок.
«Толик… Толик… – позвал я тихонько себя из далёкого тёплого лета пятьдесят шестого. – Ты чего молчишь? Ты же здесь… Слышишь?.. Ты же давно здесь… С той самой поры… Напомнить? Тогда ты впервые поехал один на поезде к бабушке. Сюда, в Калач, а потом в Собацкий. И мама тебе всё наказывала не спать в поезде. Ты всё удивлялся, почему это не спать? Заснешь, украдут шо-нэбудь, постращала мама. Но красть было нечего. У тебя была лишь маленькая фанерная балетка и та пустая. А ты всё одно не спи, стояла на своём мама… И ты пообещал, что не будешь в поезде спать.
До самых Лисок крепился. Не спал. А как сел в Лисках на третий уже за всю твою дорогу поезд, так и заснул на самой верхней третьей полке. В Калаче весь народишко высыпался из вагона. Ты не слышал. И состав слился в тупик. Тут, в тупичке, ты проснулся от тишины, выпрыгнул в окно и побежал к вокзалу. А оттуда уже автобусом к бабушке в хуторок Собацкий. С той поры ты остался в Калаче. Семнадцатилетний. В веснушках. Сильный… Отзовись… Помоги мне, старику… Не молчи…»
Но тот Толик, из молодости, не откликался, и я, поталкиваемый в спину тёплым неунывающим ветром, побрёл по шпалам назад к тусклым огням вокзала.
Незнамо как я оказался в автобусе и очнулся, когда ко мне подошла кондукторша с билетной сумкой на груди:
– Вам куда ехать, мил гостюшка? – спросила она.
Я пробормотал тёткину улицу.
– Так туда автобусы уже не бегают. Поздно… Переедете с нами через мост и выходите. Мы поедем прямо. А вы идить в левую руку… Малёхо пройдёте по асфальту. А там ещё свернёте в левый бок…
Я шёл и час, и два…
Всё было черно. Куда я мог сворачивать?
Смотрю, где-то уж очень далеко замерцали тоскливые огоньки.
Я засомневался, что это ещё городок Калач, и, постояв, подумав, пошарачился назад.
Я вернулся к той развилке, где выходил из автобуса.
В бетонной плите стоял дорожный указатель.
Я так-таки и в темноте прочитал белые буквы.
Они складывались в Манино.
Манино!
В этом селе жила до замужества бабушка по маминой линии.
Мне стало как-то хорошо, будто я попал в гости к своим.
Я достал из портфеля огрызок колбасы, ломоть чёрного хлеба и, присев на холодный бетон, принялся есть.
Портфель скоро опустел.
Больше из него ничего не достать.
Что же дальше?
Искать гостиницу?
И я поплёлся за мост в слепой, тёмный городок.
Невесть откуда из черноты ко мне вырезался пьяный в корягу мужик и, еле ворочая ватным языком, потребовал:
– Д-дай в з-з-зубы, чтобы дым пошёл!
– Не дам. Некурец я.
– Тогда вып-пить подавай!