Лишь глядя на нее я учился не снисходить, но уважать нашего сына...
Я смотрел на мир как на огромное ристалище, жизнь - это борьба, - как попугай, твердил я вслед за кем-то, и путь мужчины открывался мне только в свете состязательности и соперничества: дело мужчины стать первым в своем ремесле - долгое время было искренним моим убеждением. Для нее же в любой состязательности таилось что-то смутно враждебное...
В сущности только недавно я стал понимать, что абсолютизация соревнования есть скрытая форма отрицания всего индивидуального. Ведь оно неизбежно ведет к образованию какой-то иерархии, и через это в глазах большинства достойными уважения оказываются лишь те, кто сумел подняться ближе к самой вершине стихийно образующейся людской пирамиды. Все то, что тяготеет к ее основанию, скрыто осознается нами своеобразным отходом, браком, и содеянное аутсайдером становится чем-то вроде шлака человеческой истории, если не сказать образней и жесточе: той самой кучей навоза, с которой так ярко и выигрышно контрастируют жемчужины героических свершений призеров.
В животном мире аутсайдер теряет право на оставление потомства, и все то, что составляет достоинство его генотипа, выпадает из единого генезиса вида. Вот так в глазах многих и в формировании человека свой след оставляет только сильный - слабый канет в безвестность; все откровения его опыта оставаясь невостребованными никем, даже близкими, выпадают из формирования духовного опыта поколения.
Все это означает, что слабые и побежденные, мы оказываемся нужными истории отнюдь не как суверены, но только как питательная среда, как нечто, унавоживающее великих. Именно болезненное нежелание раствориться в этом позорном для большинства нечто и заставляет нас вступать в непрекращающуюся гонку за лидером... Впрочем, даже аналогия с благодатным гумусом не способна примирить нас с долей побежденных.
Но что суть победитель? Первый среди равных? Но, равенство с побежденным делает победу лишь относительной - мы же грезим только об абсолютном; сильные, мы ищем доказательств совершенной исключительности нашей природы. Состязание - это всегда погоня за призраком исключительности, и гимном именно ей звучит многое в европейской культуре. Так, уже в самом начале генеалогия греческого героя восходит к небожителям; античный герой - всегда потомок одного из бессмертных, и когда Платон и Александр провозглашали свою генетическую связь с олимпийцами, это ничем не противоречило традиции эллинского духа.
Между тем итог осознанной исключительности страшен. Ведь стоит хотя бы на одно мгновение представить себя одиноким и единственным во всей Вселенной (а исключительность, в конечном счете, предполагает именно это), как тут же исчезают любые критерии добра и зла, растворяется всякое представление как о совести, так и об истине, любое изъявление собственного духа, собственной воли предстает как некий обязательный для исполнения всеми и всем Логос. (И вот вопрос: пребывающий в совершенном ndhmnweqrbe среди абсолютного Ничто в еще не созданном Им мире, знает ли Создатель о добре и зле? Знает ли Он ответ на вечный вопрос о том, что есть истина?)
Вдохновением поэта и проницательностью философа Ницше отчетливо разглядел именно этот результат извечной культурной традиции, канонизирующей победителя; именно такая канонизация ведет его и к выводу о том, что христианская нравственность - это утешение лишь слабых и ущербных.
При исключительности победителя все представления о человеческом роде, как в фокус, сводятся к определениям одного героя, и только его путь предстает как путь абсолютной истины. Все остальное, как отряхаемый с его ног прах, теряет всякую значимость. Но ведь тем самым лишается необходимости и атомарная организация мыслящей материи: если на деле есть лишь один (и только где-то там, внизу, в пыли под его ногами - всепланетный солярис убогих), то оправданным оказывается лишь зачатие героя... Но зачем же тогда миллионы и миллионы суверенных монад? Зачем Господь сотворил человека не обезличенной мыслящей слизью, не всеспособным победительным субъектом, могущим одолеть все, но в виде бесконечного множества слабых полных неодолимого страха перед смертью, да и перед самой жизнью, индивидов?
Я понял это, но вывод вновь граничил с дерзостью: смысл бесконечного умножения индивидуального - в абсолютном исчерпании как поиска добра, так и происка зла...
Мне долгое время было загадкой, почему замысливший человека бессмертным, Создатель вдруг обрекает его на обращение в прах; только ли в том дело, что прародители наши соблазнились яблоком с древа познания, если именно познание вменялось в прямую обязанность Адаму?
Нет, это не оговорка. Богодухновенность Библии отнюдь не исключает известной свободы священнописателя, запечатлевающего Его Слово. Но человек своего времени, живший в определенной среде и подчинявшийся именно тем навыкам мысли, которые сложились в ней, Божие духновение он излагал языком, обычным для себя и для своего окружения. Поэтому глубинное содержание библейских понятий во многом отлично от сегодняшнего значения обиходных наших слов. А значит, оперировать сегодняшними представлениями для постижения подлинного смысла ключевых знаков Писания нельзя. На собственном же языке священнописателя Добро и Зло - означали собой не категории обиходной этики, но синоним всего сущего. Впрочем, даже не так: строго говоря, и в Библии все сущее - это простая материализация этического, ибо все сущее сотворено Им, а в глазах человека сотворенное Им не может быть этически нейтральным. Но здесь явственно различаются еще и обертона древней языческой культуры, в которой Добро и Зло - это полярные проявления изначально противостоящих друг другу сил: если в первом воплощается гармония светлого замысла творящих этот мир богов, то во втором - мрачная стихия Хаоса и его чудовищных порождений. (И вот вопрос: если все языческие племенные боги - суть разные имена Одного, если все сущее - это Его творение, то что же: фиксируемая античным мифом изначальная борьба стихий, это Его преодоление самого Себя?!)
Книга Бытия говорит о том, что именно Адаму надлежало дать имя всему тому, что было создано Богом в предшествующие дни Творения. Между тем это только сегодня обряд именования не обязывает нас ни к чему. В сознании же древних дать имя означало определить самую сущность предмета, его смысл и назначение, opedsc`d`r| и направить его путь на этой земле. Именно на этом зиждилась древняя магия имени, нерасторжимая сакральная связь между именем и поименованным, которая зародилась еще задолго до появления священных книг Ветхого Завета. И эта магия не могла не наложить свой отпечаток на весь лексический строй книги Бытия. А раз так, то поручаемое Адаму именование всего сущего - это не какое-то приятное времяпрохлаждение в райском саду, не бессмысленный перебор каких-то артикуляционных фигур, ассоциирующихся с первым, что придет в голову, но исполненная предельной ответственностью работа духа, способная заполнить собой вечность; и Адаму вручается власть над всем живым лишь под залог и этой - вечной - работы, и этой - безмерной ответственности перед миром.
Но если все сущее - это простая материализация Его Слова, то действительная полнота знания, охватывающего собой полярные пределы всей семантической его структуры, - это и в самом деле проникновение в сакральную тайну Добра и Зла, а значит, проникновение в самую тайну Бога.