Мне показалось, что у нее стала подниматься температура... почему-то я стал считать ее пульс, но нездоровый его ритм был едва уловим в ее тоненьком беспокойном запястье и у меня получались какие-то неправдоподобные значения, которым я все отказывался и отказывался верить.
Светлело. Постепенно ее пробуждения становились все более продолжительными... Каждый раз, когда она открывала глаза, я наклонялся к ее изголовью, чтобы она могла меня увидеть, и каждый раз, увидев, она радостно улыбалась мне, как улыбаются чему-то приятному и вместе с тем неожиданному.
У нее пересохли и потрескались губы; но я еще не знал, что это симптом сильной жажды, и понял это только по тому, с какой никогда не виденной мною жадностью она вдруг приникла к случайно поднесенному питью. Странное дело: она совсем не просила пить, и если бы не эта неожиданно проявленная рефлекторность, можно было бы подумать, что жажда вообще нисколько не беспокоит ее, что она даже не знает о ней...
Впрочем, странное ощущение того, что состояние ее души уже было никак не связано с состоянием ее тела, начало складываться у меня еще раньше, ибо уже задолго до больницы в ней начались какието глубокие перемены: одна из тех женщин, что любят при случае поискать сочувствия, пожаловаться на свое здоровье, она давно уже ни на что не жаловалась, но это вовсе не было стеснительностью человека, который боится доставить беспокойство другому... Всегда очень требовательная и разборчивая в пище, вот уже который день она совершенно забывала про еду и вспоминала о ней только тогда, когда ее начинали кормить; первые дни фыркавшая на сиротскую больничную кашу, сейчас она уже не обращала никакого внимания на то, что ей дают, хотя все еще хорошо отличала домашнее, что время от времени приносили ей мы... Сейчас она только тихо и светло улыбалась мне каждый раз, когда я склонялся над ней, но это не было и улыбкой благодарности: повидимому, она даже не замечала ничего того, что делали с ней, как не замечала ни своей жажды, ни действительно начинающегося жара, ничего...
Я подносил и подносил ей пить, и каждый раз все так же она набрасывалась на питье, я кормил ее с ложки, и она с какой-то удивительной серьезностью и аккуратностью важно пережевывала все, что ей давалось, но, по-видимому, все это проходило как-то мимо ее глубоко погруженного во что-то сокровенное сознания.
Создавалось впечатление того, что передо мной вообще были две разные женщины: одна пораженная стремительно развивающимся смертельным недугом, рефлекторно приникала к подносимому питью, вторая - светло погруженная во что-то свое, каждый раз, увидев меня, вспыхивала улыбкой, словно испытывая радостную неожиданность каждый раз обнаруживая меня рядом с собой...
Я гладил и гладил ее волосы, я шептал и шептал ей какие-то слова, иногда горячим шепотом она отвечала мне... мне хотелось биться головой о стену и выть, как, может быть, воют от своего страшного горя одни только сиротеющие собаки, но все это будет дома, здесь же я изо всех сил сдерживал себя и тоже старался улыбаться ей каждый раз, когда она открывала глаза, и она в jnrnp{i раз ответно озарялась мне, тихо радуясь про себя чемуто... Всю жизнь хранившая меня, она угасала светло...
Я понял это только сейчас: наверное именно так и должна была завершаться исполненная чистой любовью жизнь. И еще я понял: каждому человеку дается шанс полностью исполнить свое назначение на этой земле. Свой долг она исполнила до конца, и теперь уже мне представало до конца исполнить мой... Я исполню его. Спи спокойно...
Больная душа человека, обнаруживается мне, должна пройти долгий путь своего исцеления от им же приносимого зла, прежде чем исполнится вечное ее предназначение на этой земле. Ей предстоит по законам совести и любви переделать всю земную нашу жизнь, и поэтому ее созидательная работа не может кончиться с завершением посюстороннего смертного существования конечного индивида, но должна совпадать с полным континуумом Творения.
Впрочем, даже не совпадать с ним, а составлять его, ибо миссия человеческой души - это и есть неотъемлемая часть этого всеобщего созидательного потока, в целом же он складывается именно из полной суммы индивидуальных исканий всей истины нашего бытия. В конце отпущенного всем нам пути, протяженность которого определяется вовсе не длительностью материальной истории, но метрикой полного континуума Творения, она, до конца исполнив свое назначение, сливается с Богом, как полностью сливается с художником обогативший и его самого образ; и нет в этом ничего, что умаляло бы величие нашего Создателя, как нет ничего умаляющего художника в том, что его мысль движется им же порождаемыми образами и их развитие есть в то же время его собственное восхождение к искомому им идеалу.
Так что же, сам человек в конце пути становится Богом? Сам Бог - это просто завершивший путь познания всей истины своего бытия человек?
Когда-то давно, размышляя о бессмертии, я пришел к выводу, что оно категорически исключает все индивидуальное, что оно абсолютно несовместимо с той атомарной организацией всей мыслящей субстанции, которая властвует в нашем материальном мире.
Говоря о бессмертии, мы ведь, как правило, имеем в виду такое, которое полностью сохраняет нашу индивидуальность, при любых изменениях оставляет в неприкосновенности структуру нашей личности. Никакая другая форма бессмертия никогда не смогла бы удовлетворить нас. Только вечное сохранение всего того, что составляет безусловную ценность для нас в этой жизни, должно стать его содержанием.
Собственная наша уникальность - вот высшая ценность нашего мира. Но ведь как ценность она может сохраняться только там, где существует ограничение и общей численности индивидов и сроков жизни каждого из них. Бессмертие же способно возвести уникальность до абсолюта, то есть до такого состояния, когда между людьми оказывается невозможным уже никакое общение. Ведь если даже говорящим на одном языке порой трудно понять друг друга там, где существует разность темпераментов, несовпадение личного опыта, объемов индивидуализированной культуры, то что же сказать об отличиях, накапливаемых не десятилетиями, и даже не веками, но вечностью? Умножаемая вечностью, уникальность каждого индивида рано или поздно взрывает все цементирующее род, и как единое он уже не может существовать. Обретающий бессмертие индивид рано или поздно оказывается в самом центре какой-то бесчисленной толпы... не понимаемый никем и абсолютно одинокий, как только может быть ndhmnj человек, внезапным крушением жизненного уклада выбрасываемый на дальний берег иноязычной культуры. Впрочем, даже не на чужой далекий берег, но вообще на какую-то иную планету, кишащую мириадами совершенно неведомых ему... и таких же одиноких никем не понимаемых и никому не нужных существ.
Впрочем, задумываемся ли мы о том, что само возведение нашей уникальности в ранг какой-то высшей ценности мира совершенно немыслимо вне отчуждения индивида от всего богатства определений рода. Превращаясь в аналог математической дроби, знаменатель которой стремится к бесконечности, человек осознает свое ничтожество в сравнении с теми ценностями, что аккумулированы всем человечеством, и осознание собственной уникальности именно как некоторого высшего дара есть форма своеобразной психологической защиты от этого унизительного состояния. Чем более глубокой оказывается пропасть между человеком и человечеством, тем более развитым становится культ непохожести. Неспособность смириться со своей ничтожностью - вот что кроется в такой иерархии ценностей, в вечной боязни индивида оказаться таким "как все".
Но "человек-дробь" способен сохранить суверенитет своей индивидуальности только там, где существует надежный заслон от всеподавляющей бесконечности рода; и облеченное в плоть бытие позволяет нам отгородиться от него защитным барьером какого-то ограниченного уютного круга родных и близких. И если бессмертие это продолжение все тех же форм существования, что и сегодня властвуют в нашем мире, то с накоплением отличий, составляющих субстанцию нашей уникальности, рано или поздно начинают рваться последние связи между людьми. Но если распадается род, то что остается от самого индивида? Ведь именно он, именно то, что цементирует его единство, формирует и хранит каждого из нас, и каждый из нас немыслим вне его. Распад рода неизбежно означает и распад всего человеческого в человеке, а значит, и сам индивид в конце концов становится обреченным. Поэтому физическое бессмертие решительно немыслимо без изменения физических основ нашего бытия... а значит, и вне растворения всего нашего духа в каких-то иных, не представимых обыденным сознанием, формах движения. А значит, немыслимо и без коренного изменения самих представлений человека о существе и форме бессмертия...