«Глубокоуважаемый, дорогой Владимир Васильевич… — писал Николай после выставки В. В. Стасову. — Вы скажете: не надо размениваться, надо серьезно штудировать рисунок, не надо увлекаться Обществом поощрения художеств, ибо „служенье муз не терпит суеты“. И все это я сам чувствую, чувствую с такою болью, что хочется мне услышать Ваш совет… Посмотрите теперь на дело с моей стороны. На искусство я не беру ни копейки из дома и считаю невозможным брать, как для дела, противного, в сущности, для отца и домашних. Мне надо содержать мастерскую, нужны краски, натура, все это берет много денег; знаете ли Вы, что „Старцы“ стоили мне около 600 рублей. Их надо было откуда-нибудь взять. Та же академия, те же Репины и весь совет, что умеют кричать о моем таланте и о пробелах моей техники (которые я сознаю), разве они пришли хоть в чем-нибудь мне навстречу?
Если они видят способности, отчего же не могли дать средств съездить за границу? Неужели моя картина не стоит и 1000 рублей, особенно если за головку Щербиновского дают 2000 (то есть заграничную поездку). Я знаю, что картина моя плоха, почти что никуда не годна, но все же не могу ее сравнивать с головкой Щербиновского, которая ни на кого не производила впечатления. Для картины нужны были сведения, материалы, изучение — ведь все согласны, что чувствуется в ней древность, а написать такую головку, кроме незначительного времени, ничего не надо. И вот за головку дают 2000, а за картину хоть бы 500 рублей. Это так обидно! Так тяжело! Все говорят, говорят, а никто ничего не сделает! Все стараются только ущипнуть, толкнуть в темя каблуком.
Не давай мне Общество поощрения средств держать мастерскую, разве я пошел бы в него?
А что же поделаешь, когда академия не только что средств, не только мастерской, не только натуры, но даже костюмов из гардероба не хотела мне дать в прошлом году. И после этого Репин скажет про рисунок, про недостаточную штудировку, будет сожалеть о таланте, что пропадает, и наговорит много, а когда придет время дать средства, то даст их Щербиновскому, ибо тот слаще поет. Стыдился бы Илья Ефимович, ведь, небось, знает, как неприятно работать на чужие деньги. А тут, когда Васнецов и Суриков целуют, когда Верещагин В. В. называет единственной вещью выставки, тогда обходят и дают другому, лучше услужившему, и потом изумляются, отчего их не любят.
Знаю, Владимир Васильевич, что худо я делаю, знаю, что надо учиться, а не расходоваться, но после таких щипков поневоле задумаешься. Если бы мне удалось бросить все текущие дела и уехать за границу, проехаться, встряхнуться, посмотреть, а потом, дома, не торопясь поработать. Неужели же все мое дело, все изучение родной древности, желание воспроизвести родную историю не заслуживает никакой поддержки?..»
В доме у физиолога Тарханова, где в студенческие годы собирался кружок, организованный Н. К. Рерихом, после этой выставки произошел неприятный для Николая разговор: все за столом пытались убедить его больше не брать древнерусскую тему для своих полотен, а попробовать себя в другом амплуа. Такой совет Николай Рерих воспринял в штыки и вконец рассорился с семейством Антокольских.
«А тут еще такие отношения… — рассказывал Николай в этом же письме, — где при мне за столом говорят, что Васнецов — человек ограниченный, ибо заниматься родным эпосом может только ограниченный человек; ведь это меня хотели обидеть; конечно, после такого отношения и после некоторых очень некрасивых (по-моему) намеков Тарханова я не могу бывать у них.
Теперь… И все ругают. И нервы расстраиваются, и все как-то сиротливо и грустно.
Когда я услыхал сегодня Ваши слова, мне они показались хорошими, доброжелательными… Преданный Вам Ник. Рерих»[56].