«Понедельник. 21 января н/с 1901.
Ты требуешь от меня оправдания, дорогая, и забываешь совсем, что это можно было сделать, когда Екатерина Васильевна сомневалась в моем дипломе, и я мог принести ей подлинник, но как же можно оправдываться в чувстве. Если я начну говорить, что люблю Тебя еще больше и надеюсь и впредь любить, — Ты наверно скажешь: „опять несносные химеры“.
Не могу и сказать, как обидело меня это письмо Твое; в нем как-то вовсе не чувствовалось женской теплоты, оно переполнено каким-то инквизиторским требованием неизвестного оправдывания. Ты хочешь меня обвинять в чем-то, а сама разве допускала мысли ради меня лишиться чего-нибудь, со мною поехать для работы в Париж. Как это обидно и больно! Так как словесные оправдывания ни к чему не ведут оправдать „самого себя“ можно только самим собою и долгим временем, то слушай мое слово, моя единственная и, правда, любимая Лада. Будет время и, если только позволит здоровье, я найду Тебя и спрошу, был ли сделавший то-то и то-то достоин любви Твоей, и целый ряд поступков оправдывает ли личность мою, а теперь считай меня погибшим, сгоревшим, умершим, ибо то, что я чувствую, никакими словами не докажешь, а нужны дела, которые по щучьему велению явиться не могут — для них нужно время. Я люблю Тебя, видит Бог, очень люблю и хорошо и прочно люблю, но если Ты, позорно для меня, во мне сомневаешься и требуешь поступков, то что же делать, надо, чтобы они явились, чтобы по ним Тебе стало бы совестно, что Ты оскорбляла подозрениями и сомнениями человека достойного, быть может, чего-либо иного.
Не требуй от меня карточек и писем Твоих; это моя святыня, и они будут напоминать мне о самом моем чистом, хорошем и светлом.
Их никто не увидит, а коли помирать буду, то раньше сам уничтожу. Ты была несправедлива со мною; Ты покинула меня в самую трудную для меня минуту; когда враги стали торжествовать, то и Ты стала в толпу молчаливых малодушных. Но я люблю Тебя, люблю чистым сердцем, как не любил никого, да и не полюблю. Так, как люблю Тебя, так любят только один раз. Я пишу эти слова и плачу, и что-то дрожит во мне, страшно боюсь, ведь только в Тебя верил я. Теперь я уйду окончательно от мира; мне остается только одна моя творческая работа, и только ею и ее результатами отвечу я на сомнения Твои. Об одном только прошу Тебя, дорогая Лада моя, не бросай музыку, человек, владеющий каким-либо искусством, не должен третировать его — это нехорошо. Не бросай музыку и не будь жестока к людям; у женщин больше чутья, нежели у нас, почему оно молчит в Тебе теперь? Неужели Ты не чуешь всей боли моей? Всего голода моего? Ты ли будешь голодного убеждать, что он сыт? Впрочем, это опять слова-химеры; подождем дела.
Я меняю мастерскую и на время даже уеду из Парижа, а потому до долгого свидания, моя родная, любимая, всегда памятная Лада.
В напутствие поцелуй, Ладушка милая, майчика своего, поцелуй меня крепко. Уезжая, я просил Тебя: „обожди клеймить; обожди с подозрениями“, но Ты все-таки не подождала. И ведь как сомневаешься во мне! — не в одном только чувстве, а вообще — и в человеке, и в таланте, и во всем. Тяжкие подозрения, трудно смываемые!
Неужели не заболит у Тебя сердце, читая письмо это? Неужели и тут только суровое слово скажется обо мне? В Тебе все мое дорогое, и когда и эта почва колеблется, то остается слишком мало. А я-то еще собирался к весне быть в Петербурге, но теперь мне незачем быть там, я там ничего не забыл.
Прощай, Лада моя, прощай, радость моя, не поминай лихом на долгое время.
Почему мне выпадает такая суровая дорога? Неужели навсегда придется таиться только в себе, не подпуская к себе никого?
Ладушка, поцелуй меня. Мне хочется видеть Тебя, хочется заглянуть в глаза Твои, в них светится, наверно, лучше, нежели в письмах твоих.
Родная моя — до свидания, не знаю где и когда. Поцелуй Екатерину Васильевну, и ее я очень люблю.
Больше писать не могу — плачу»[80].
Это письмо не стало последним, тем более что обиды были совершенно напрасны, так как письма Елена Ивановна писала под пристальным контролем своих родственников, а ответы Николая Рериха читались всей семьей вслух.
Приехав летом к Рериху в Париж, Елена попросила маму оставить их наедине, и тут она поведала ему свои тайны, признавшись, что все еще любит его и что мать против ее замужества, и поэтому заставляла писать письма под свою диктовку. Николай Константинович в тот же день сжег часть писем, заявив Екатерине Васильевне Шапошниковой, что от своего намерения жениться на Елене Ивановне не откажется ни при каких обстоятельствах. Вот как пересказывала в своих дневниках Зинаида Фосдик историю первых встреч молодого Рериха с Еленой Ивановной: