Выбрать главу

Мы все в ту пору не вышли еще из того мальчишеского возраста, когда бицепсы товарища вызывают зависть и восхищение. Однако этим не исчерпывалось влияние на нас личности Преображенского.

Каждый из нас помнит свои детские впечатления. Я тоже. И знаете, что первое запало в душу? Глубокая в рост яма. Как поясняли старшие, это — окоп. Велосипедное седло было вовсе не седло, а сиденье зенитного пулеметчика.

Семья наша жила на окраине Ленинграда. Отец работал на железной дороге. Началась война, и он день и ночь пропадал на строительстве железной дороги. На путях, рядом с нашим деревянным бараком, стояли громадные дальнобойные пушки, снятые с военных кораблей. Мы с братом бегали на них смотреть. Но чаще нам приходилось отсиживаться в комнате. Особенно тогда, когда матрос стучал в оконное стекло и говорил скороговоркой:

— Приготовьтесь — артподготовка!

Мама закладывала нас подушками, или уводила в погреб. Но и из-под пола мы слышали, как рвалось на части небо, будто во время грозы. Барак наш скоро сгорел, и мы переехали в центр города. Из окна нашей новой квартиры хорошо был виден линкор, вмерзший в лед Невы.

Блокада Ленинграда вошла в наше сознание теменью, холодом и голодом. Мама уходила чуть свет и возвращалась вечером. Она была бойцом противовоздушной обороны, дежурила на чердаке и сбрасывала с крыш «зажигалки»— так называли небольшие авиабомбы, начиненные фосфором. Мама ставила винтовку в угол, развязывала серый шерстяной платок и доставала из шкафчика двухлитровый чугунок щей из хряпы. Хряпой у нас назывались полусгнившие капустные листья, те, которые остаются на полях после уборки. Отец приносил ломтики хлеба. Липкие, словно пластилин, и колкие от соломенных примесей, они были для нас слаще пирожных. Когда такой брусок резали, на ноже оставалась пленка из теста. Ее потом счищали другим — ножом, и эти липкие стружки отдавали нам. Потом мы, закутанные — от холода полопались трубы парового отопления, — надолго вновь оставались в квартире одни. Оконные стекла дребезжали от разрывов. Несмотря на суровые запреты, мы с братом гасили свет, раздвигали шторы затемнения и, завороженные страхом, смотрели, как по черному небу метались лучи прожекторов. Если невдалеке рвался снаряд или бомба, буфет с посудой оживал — он выползал на середину комнаты. Отец с матерью снова водворяли его на место. Потом, взрослым, я не раз смотрел документальную кинохронику той поры и никак не мог отделаться от мысли, что, хотя кадры документальные, они все же не передают всего того громадного напряжения, которым жили в те страшные годы люди Ленинграда. Нас, опухших от голода, ослабевших до того, что мы не могли двигаться и говорить, вывезли стылой февральской ночью по льду Ладожского озера на Большую землю. По Ладоге была проложена зыбкая ниточка — дорога, связывавшая осажденный Ленинград с неоккупированной территорией. Ее назвали Дорогой жизни.

Грузовик, собранный из остатков десятка покореженных и изуродованных войной своих собратьев, шел на удивительной смеси бензина и денатурата, мотор то и дело глох. Колеса заливала вода: трассу только что отбомбили «мессеры», через край воронок на лед выплеснулась вода, замерзавшая наплывами.

Помню, что более всего мне досаждал какой-то острый угол, врезавшийся в бок. Оказалось, что это был патефон. Так и не удалось выяснить, зачем увозили его из осажденного города. Потому что хозяин патефона умер в пути от истощения.

В прибрежной деревеньке нас угостили настоящим супом. Его получили только дети. Взрослым не хватило. Наверное, понятно, почему у всех, кто оказался в живых, до сих пор осталось громадное чувство благодарности к тем, кто строил под обстрелом Дорогу жизни, охранял ее в стужу, кто защищал город.

Наш тренер был одним из тех, кто защищал Ленинград. Прибавив себе год, он в шестнадцать лет ушел добровольцем в армию. Окончив ускоренные курсы морского училища, сразу же попал на передовую. В ту пору, правда, фронт и тыл в Ленинграде были весьма условными понятиями. С боями Преображенский прошел всю Пруссию, там и закончил войну.

Не знаю, придумано это мною или нет, быть может, так нам казалось или хотелось, но к нам, «блокадникам», он как-то особенно бережно относился. Ленинград после войны скоро стал тем же бурливым и людным городом, и мы как-то затерялись в толпе сверстников, вернувшихся из эвакуации. О нас, нашем прошлом знали лишь в поликлиниках, где держали на особом учете, да мы и сами понимали, что недобрали здоровья в детстве. Малокровие, слабость были нашими постоянными спутниками. Подняться без отдыха на четвертый этаж было для меня не простым делом — сердце после такого восхождения долго еще не могло угомониться в груди. Именно к таким тренер относился внимательно, опекая как-то по-особому. Мы с гордостью вели счет «блокадникам», поставленным им на ноги, добившимся высоких результатов. Теперь, когда заходит речь о войне и я упоминаю о тех временах, все недоверчиво хмыкают, косясь на мои сто десять килограммов боевого веса, считая, что все сказанное мною розыгрыш или домысел. Но ведь это было, и это вырублено в моей памяти как в граните.