Выбрать главу

Виталий Кальпиди

Ресницы

* * *

Мушиный танец звезд, на всё, на всё похожий. Безумная шумит сухих небес трава. И духа серебро во мне покрыто кожей несеребра.
На отмели времен, прижавшись к человеку, вселенная молчит, не кратная семи, а кратная его отчаянному бегу вдоль смерти искони.
Мы всё еще бежим в продолговатом дыме дыханья своего по мякоти земной и падаем в нее такими молодыми, что просто – божемой.
Нас облегает снег, нас обретают воды, чужая память нас волочит по земле, мы падаем в костры невидимой свободы и ползаем в золе.
Нас настигает жизнь, когда мы умираем, и взглядом, и рукой мы раздвигаем смерть, и смотрим на себя, и безупречно таем, и продолжаем петь.
И рушится трава, и птицы исчезают, и дети голосят, и рушится трава, и духа серебро торжественно пылает в тисках несеребра.

* * *

Допустим, ты только что умер в прихожей, и пыль от падения тела границ луча, что проник из-за шторы, не может достичь, но достигнет. Красиво, без птиц,
за окнами воздух стоит удивленный, захваченный взглядом твоим, что назад вернуться к тебе, отраженным от клена в окне, не успеет, и все-таки сжат
им воздух, но это недолго продлится: твое кареглазое зренье дрожать без тонкой, почти золотой, роговицы сумеет четыре мгновения – ждать
осталось немного. Большая природа глядит на добычу свою. Говорю: не медли у входа, не медли у входа, не бойся – ты будешь сегодня в раю.
И всем, кто остался, оттуда помочь ты сумеешь, допустим, не голосом, не рукой, и не знаком, и даже не почтой, которая ночью приходит во сне,
но чем-нибудь сможешь – я знаю наверно… Ты все-таки умер. И тайна твоя молчит над землею да так откровенно, что жить начинает от страха земля:
и звезды шумят, как небесные травы, и вброд переходят свое молоко кормящие матери слева – направо, и детям за ними плывется легко.

* * *

Девственниц в этом городе определишь по теням, оные окантованы иначе, чем у других женщин (учти коррекцию, действующую по дням пасмурным, менструальным – во-первых и во-вторых).
Жизнь в этом псевдогороде вышла из берегов и затопила поймы смерти, перемешав сроки своей селекции, и легкие стариков трутся о сизый воздух, который и так шершав.
Мать и дитя – две самовсасывающиеся воронки – выходят в город взаимну любовь справлять, бегают по аллеям, мужчину себе ища, и, наконец, ребенок всепоглощает мать.
Снег переделан в воду (или – наоборот), плоские, точно в профиль Гоголь, стоят дожди, и, закрывая уши, но открывая рот, дольше детей и женщин жеманно живут вожди.
Знаешь, а бесконечность не бесконечна, как ей бы хотелось. Слушай, ты не такой глупец, чтобы не догадаться в ней обнаружить брак: вместить она не умеет мысль, что придет конец.
Похоть стоит как хохот. Страсть, отвернув лицо, превозмогая город, делает секс сырым. Невинный Сатурн не может проникнуть в свое кольцо – поклон фарисею Фрейду и пейсам его седым.
Тебе хорошо от страха. Страху легко с тобой… Море стоит за кадром стихотворенья, но отсвет его на город падает голубой, и город, переливаясь, изображает дно
этого моря. Море высохло за кормой текста, в седой пустыне город висит – мираж: папа идет по небу, глупый и молодой, кажется, в мятых брюках, даже сорочка та ж,
в которой он испугался жизни. Вокруг него – высшая степень рабства, т.е. свобода, и если хочу чего-нибудь теперь я, то одного: глазы мои не видят, уши мои глухи.