Томаш понял, что ни добром, ни хитростью он не вытянет правды из дяди. Тогда он зашел с другого конца, чтоб вызвать дядю на резкость.
— Знаю, я мешаю вам. Вы с мамой хотите жить одни, — сказал он и густо покраснел.
— Ты брата моего сын. Скажи, разве не заботился я о тебе, как о собственном сыне? — по-отечески обиделся дядя. — Бог мне свидетель, я всегда считал тебя, да и теперь считаю сыном. Я тебе образование дал, ты сам знаешь, и не буду я тебе напоминать.
— Ты прав, дядя. Всем я тебе обязан. Но скажи, почему ты не хочешь дать мне работу, чтоб мне не жить милостыней, я ведь взрослый мужчина!
— Изменился ты ко мне, Томаш, — горько упрекнул его американец. — Считал бы ты меня отцом — пусть даже не отцом, я этого не требую, не можешь ты — а хотя бы дядей, как прежде, — не называл бы ты милостыней то, что я тебе хочу дать.
Племянник стоял на своем. Тогда дядя заговорил снова.
— Видит бог, Томаш, коли б от меня зависело — я-то что! — Дядя, смущаясь, еще раз признался ему в отеческой любви, любовью матери заклинал его понять; Томаш молчал упрямо. — Ну нельзя, пойми ты! Люкс арендовали господа — самые видные в городе. Командир городского отряда гарды, районный командир гарды пан Минар… Не спорь, Томаш, пан Минар порядочный человек. Я-то тоже думал сначала, что он грубый. А он добрая словацкая душа.
— О-го, добрая душа, да к тому же еще словацкая! С чего ты взял?
— Он добрая словацкая душа потому, что подсобил мне получить это заведение и, как видишь, доходное заведение. А за что? Ни за что. Просто он сам по себе добрый человек, настоящий словак. Да что еще толковать… Вот ты и попробуй понять: приличные господа, виднейшие в городе, арендовали этот люкс. Такое и условие было. Приходят они иногда в картишки переброситься, так хотят, чтоб никто им не мешал. Отсюда и мои доходы. Сам понимаешь, с чарок паленки да с кружек пива немного выручишь. Все это между нами. А в люкс к ним я ношу вино, закуски, что им угодно. А уж обслуживают они себя сами. Большая выгода! Что они там делают, а чего не делают — я не интересуюсь. И знать не знаю. В карты, видишь, играют. Там, брат, большие деньги оборачиваются. Так что все мои доходы — оттуда. Вот и говорит мне намедни пан Минар: «Я вами доволен, потому как вы настоящий словак-ариец. За это я и дал вам это заведение». Вот что сказал пан Минар. «Только не люблю я, пан Менкина, говорит, не люблю я, когда у меня за спиной стоят, да в карты мне заглядывают. Я этого терпеть не могу. А ваш этот, как его… — ты не обижайся, Томаш, он мне так и сказал, — этот ваш племянник — красный, в тюрьме сидел, он смутьян, анархист, большевик. Может, вы этого не знаете, пан Менкина, зато мы знаем. Зарубите себе на носу!» Тут уж он кричать стал, пьяный был — я им вторую корзину с вином приволок. Огрубел человек, кричать стал: «Терпеть не могу, зарубите это себе на носу! Не желаю, и все тут». А я все не понимаю, в чем дело, и что я должен зарубить себе на носу. Так он тогда: «Ваш свихнувшийся большевик вышел из тюрьмы, теперь мне в карты заглядывает. Знаю — он за мной шпионит. А я не люблю про револьвер вспоминать, когда за карты сажусь». Вот что он сказал.
Здорово! Томаш слова не мог выговорить. Добрый дядя веки опустил.
— Вот, Томаш, что сказал мне пан Минар. Только я не хотел тебе об этом рассказывать. Теперь, — не обижайся, — сказал. Но что поделаешь, когда ты такой строптивый и упрямый, нарочно торчишь в трактирных дверях, чтоб все тебя видели. А нынче, того пуще, в официанты просишься, будто ничего и не было.
— А что было-то? — спросил племянник, как укусил.
— Было, Томаш, — смиренно признал дядя, — Нам бы радоваться, что наконец у нас свое государство. А ты, сдается мне, все недоволен.
— Ты, дядя, будто насквозь меня видишь — и мало сказать, что я недоволен.
— То-то и оно. Значит, прав пан Минар, — заключил дядя, как заключила бы и набожная Томашева мать. — Недовольные — они и есть подрыватели.
— Отлично, дядя. Ты правильно рассудил. Только не можешь ли сказать еще — что же я подрываю?
— Да уж подрываешь. Покорности нет в тебе. Права Маргита — по глазам видно, что ты безбожник. Мать из-за тебя мучается. Уважаемые люди для тебя — пустое место. И я-то уж стал для тебя пустым местом, сознайся. Как вернулся, на меня свысока глядишь. Ой, плохо тебе будет, Томаш, в бога не веришь, почтенных людей ни во что не ставишь, да и сам себя не уважаешь. Потому и в официанты просишься. Да, вот в чем суть: сам себя не уважаешь. В себе недуг носишь. Злость в себе носишь, распирает она тебя. Нелюдим ты. От недуга твоего и мысли все, злоба твоя. Я тебе говорю — одна только уж злоба и есть в тебе, а больше ничего. А от злобы — что от злобы может быть? Одно зло, да грехи, да смута.