Они прошлись еще немного. И вдруг остановились, пораженные великолепным зрелищем. Даже вздохнули разом, а Менкина протер глаза.
— Ба, ба, смотрите…
Перед фарой[7] стоял прелат. Сверкающий пурпур его ризы бросал отблеск на лицо Мотульки. Макушку прелата покрывала алая шапочка, на руках были алые перчатки. С высоты своего сана величественный прелат созерцал кишащий перед ним человеческий муравейник.
— Прелат Матулаи, вы должны его помнить, Менкина, — пояснил Мотулько. — Известен тем, что любит бедных и терпкое вино. Ежегодно в день всех святых раздает беднякам пять сажен дров да в богадельню посылает две корзины яблок. Сейчас он следит, чтобы командир гардистских отрядов не ударился проповедовать язычество, как в Германии.
От костела они спустились под горку, потом свернули влево и пошли к железнодорожному виадуку.
— Ну, дорогой друг, если вы мне теперь не покажете праведного человека, я подумаю, что вы одни сплетни, как пенки, снимаете, — сказал Менкина.
— Видите ли, — Мотулько горько усмехнулся и задумчиво продолжал: — Нынче праведники-то по улицам не ходят. Не много их, но есть все-таки. А показывать их нельзя.
Прошлись еще по Кисуцкому шоссе. В одном месте оба невольно подняли головы: у самого полотна железной дороги стоял закопченный жилой дом с балконами. Один балкон весь рдел пеларгониями. Мотулько повернулся к Менкине.
— Вон там, например, живет один праведный человек. Это — женщина. Всякий раз, как прохожу здесь, думаю именно так: «Тут живет праведный человек. Это — женщина».
Они отправились в пивную.
Томаш Менкина, сын Йозефа Менкины, вернулся на родину через месяц-полтора после возвращения дяди. В первую мировую войну отец Томаша, Йозеф, то ли пал где-то на бескрайней Украине, то ли затерялся в Сибири, — пропал, будто поглотила его мать сыра земля. А Томаш, в полевом обмундировании, возвращался из польского похода, которым началась вторая мировая война.
Он свернул с шоссе на полевую дорогу, пересек церковный луг и обошел вокруг костела. Пышные липы заслоняли портал. Матери было пятнадцать лет, когда эти липы называли «липками». «Липки» навели его на размышления о жизни матери. От костела он пошел в низинку, где стоял ее домик. Во двор ступил через гумно. Остановился у сарая — тишина заложила уши. Так вдруг окончилась польская война, так вдруг очутился он дома. Услышал голос матери — она вышла на крыльцо. На ногах постолы, в руках чугунок, в каких варят картошку. Обернулась к кому-то в избе:
— Да ты посиди, посиди еще.
Она посмотрела вперед, но сына не заметила, хотя Томаш и не спрятался за угол сарая, как собирался только что. Лицо у матери было сосредоточенное, а в глазах — улыбка. Томаш стоял совсем близко, смотрел на нее. Мать поставила чугунок с золой за дверь хлева. Как шла к дому, отряхивала руки, похлопывала ладонью о ладонь. Томаш тихонько пошел за нею в дом. Если б она хотела закрыть за собой дверь — обязательно коснулась бы его рукой. Но она оставила дверь настежь — осень держалась совсем теплая. И дверь в горницу не закрыла. Томаш постоял в сенцах, прислушался. Мать остановилась посреди горницы, задумалась. Может, только теперь она почувствовала, что кто-то стоит у нее за спиной. И это сбило ее с толку, потому что вслух она спросила сама себя:
— Что это я хотела?..
В красном углу, под образами святого Иосифа с лилией и Иисуса с пылающим поверх одежды сердцем, сидел мужчина в нарядном синем коверкотовом костюме. Мать вспомнила, что хотела, и высыпала на стол фасоль из расписной миски. Незнакомый человек поднял голову. Медленно, как бы пересчитывая, он пальцем подвигал к себе одну фасолину за другой. Мать села спиной к двери. Застучали фасолины, падая в фаянсовую миску.
— Умеешь ты, Маргита, жить вот так, — грустно сказал незнакомец. — Такой уж ты человек.
7
Фара — приходский дом, жилище и канцелярия католического приходского священника — фарара.