Выбрать главу

— Научилась я, — ответила мать, — за столько лет-то, господи!

— Кто и может научиться, а я — нет.

Что-то очень, очень знакомое было в этом человеке. Живое воспоминание о нем напрашивалось в память Томаша, просилось имя его на язык. Если б разрешил поверить глазам своим — сразу бы сообразил, что это — американский дядя. На стене, под образами святого Иосифа с лилией в руке, покровителя семьи, висел дядин портрет. И хотя теперь этот празднично одетый, так торжественно державший себя человек очень походил на свое изображение, пришедшееся как раз у него над головой, Томаш никак не хотел узнать его. Неужели же это действительно дядя? Как мог перенестись он сюда из заморской страны? Идет война, Англия блокирует все немецкие порты… Не с неба же он свалился!

Они были так близко друг от друга — всего в нескольких шагах, — но ни дядя, ни мать долго не замечали Томаша, занятые друг другом. Это внушило Томашу мысль — до чего же отдаляется от тебя человек, когда он погружен в свои раздумья, в свои ощущения, о которых ты и не подозреваешь. По какой-то странной ассоциации Томашу пришла на ум другая фотография дяди. Он был снят за рулем автомобиля, но и автомобиль, и гоночный трек были всего лишь декорацией с дыркой для головы гонщика. И дядя снялся, просунув голову в дыру. Томаш с детства помнит эту фотографию. Мать не раз усмехалась, разглядывая ее, а Томаш, маленький гимназист, сотворил себе по этому снимку смутное представление об американском благополучии, о котором так много мечтали дядя и его земляки. С тех пор молодое лицо поддельного гонщика постарело, выпали волосы, плешь разрослась надо лбом. Годы прошли… И он, Томаш, пришел теперь сюда — из детства, издалека. Он пришел с польской войны, он считает в душе сожженные польские деревни, пройденные километры. И вот дошел. Стоит в сенцах материнской избы. Мать сидит к нему спиной. Дядя наряден и праздничен, и будто сейчас простится: он и сидит-то на самом краешке — только встать да уйти.

«А долгонько торчу я тут, — думает Томаш Менкина, — когда-то они меня углядят?»

Наконец дядя поднялся за чем-то. Направился в сторону Томаша, но и теперь глаза его смотрели мимо. И на этот раз не увидел бы, не заметил бы дядя Томаша, не войди тот сам в горницу.

Посреди горницы сбросил Томаш на пол солдатский мешок, висевший через плечо.

— Томаш! — закричал дядя. — Ты ли это? А я вот проститься пришел — уезжаю в Жилину.

Родные теряли интерес к американцу постепенно, по мере того, как опоражнивались чемоданы, набитые американскими диковинками. Но теперь вернулся с польской войны племянник, и американский дядя охотно остался еще пожить в деревне. Быть может, племяш уговорит мать переехать в город всем троим вместе.

К вечеру родня опять набилась в Маргиткину избу. Подходящий повод — отпраздновать возвращение Томаша. Угощались, здравицы говорили. Запах мяса осаждался приятным привкусом на языке, обещая блаженство желудку. Маргита Менкинова расчувствовалась. Она первая помянула, что свекровушка, упокой, господи, ее душеньку, умерли, так и не дождались из Америки любимого сына.

— Эх, родные мои, знали бы вы, каково-то жить на чужбине, — начал американец долгую речь, обращенную главным образом к Томашу. — На чужбине живешь — не живешь, только маешься… — Тепло ему делалось среди собравшейся родни. — Так вот и маешься, и не знаешь иной раз, чего ради. Ей-богу, такие мысли пришли ко мне, как прочитал я в нашей газете, которая в Америке выходит: «Готовится в Европе ужасная война. И будет эта война долгой. Немцы голодны, немцам колоний хочется. У голодных немцев есть идеализм. А англичане с американцами, те им не поддадутся». Растревожило это меня. Да еще как подумал о своих годах — сильнее потянуло домой. Старый я уже, говорю. Нет у меня никого. Один как перст. И о смерти тоже подумал. Никто ведь и не узнает обо мне, как придет последний мой час. А об этом часто думается на чужбине. Дома-то уж как-нибудь обойдется… а потом один раз сон мне приснился. Томаш, сынок, ты не поверишь, ты ученый человек. Снилось мне… Да даже и сном-то это не назовешь, потому как только я задремал на диване в бунгало — это домик такой разборный, я купил его вместе с Гряделом, — как только я завел глаза, так сразу же и очнулся. В ту минутку-то мне и приснилось, будто дома я. Стою в костеле, а стен не видно, только знаю, что я — в нашем костеле. Прохладно так, сумрачно. И должны были прийти матушка, я их ждал. И пришли они, значит, моя покойная матушка. Одеты были, как в храмовый праздник. На ногах желтые постолы, еще отец им сшили, на голове — чепец из дымки, и косыночка на шее повязана. А прямо передо мной висит до самой земли на красном шнуре огромный стеклянный фонарь, как в костелах бывают. И в фонаре будто сиденье, красивое сиденье красного бархата. Матушка и сели в него. Сели и говорят мне: «Поди сюда, сынок, чего боишься». Подошел я и хорошо так в лицо им посмотрел. И знал я во сне, что это они со мною прощаются. А матушка, как сказали эти слова, так и начали возноситься в том хрустальном фонаре — ну прямо как в костеле, когда возжигают неугасимый огонь. Во мне будто крикнул кто-то, чтоб не уходили они еще в вечное царствие. И только я об этом подумал, как матушка и остановились у меня над головой. Усмехнулись. Я хорошо заметил, как они усмехнулись. И весело так сказали: «Ничего, приедешь. Последняя карета ждет тебя в порту». То-то же, Томаш! — закончил американец. — Ты этому не поверишь. Но пусть вот твоя мать тебе скажет, как было дело.