Выбрать главу

— Вы собирались воспользоваться этой газетой? — задал директор главный вопрос.

Томаш поперхнулся смехом, хотя момент был очень серьезный и напряженный.

— Что вам тут кажется смешным, пан у-чи-тель Менкина?! Кто не понимает значения всего этого — тому не место в школе! Повторяю, нечего здесь делать такому учителю, такому воспитателю юношества, вверенного нам богом! — набросился директор теперь уже на Томаша.

Если бы Томаш даже хотел объяснить свое непристойное поведение, он не смог бы этого сделать: его душил смех. Однако у него сейчас же вытянулось лицо, как только он встретился взглядом с Пижурным. Тому, кажется, было не до шуток. Томаш понял, что для чеха дело это может обернуться очень серьезно, даже трагично.

Пижурный ведь только разыгрывал из себя шута. Немцы проглотили его родину — Чехию и Моравию. А с той поры, как известие о падении Варшавы застало его в последнем укромном местечке, где он еще мог быть самим собой, он из принципа отказался от всякой укромности и пользовался только общим сортиром. Хоть в этом, мол, позволено мне быть принципиальным. И кой черт знал, что уборная для учителей станет ареной политической жизни! Гимназисты неутомимо, назло лояльным педагогам, марали там стенки политическими лозунгами и непристойными высказываниями о государственных деятелях. А директор в свою очередь с примерным усердием перекрашивал уборную во все более темные цвета, видимо, полагая в своей добросовестности, что именно в этом месте подрывается безопасность государства. Очень плохо для Пижурного, что подозрение теперь пало на него, чеха.

Директор вынес дело на обсуждение. Развернулась правоведческая дискуссия — является ли подобное действие вообще и в принципе оскорблением главы государства или не является? Особенно учитель Цабргел постарался поднять вопрос на принципиальную высоту, поскольку клозетные надписи часто затрагивали его лично. Пижурный с жаром возражал против такой идейной интерпретации. Клозетная бумага — а газета, после того как она выполнила свою непосредственную роль, считается таковой — не может стать предметом серьезного обсуждения серьезных людей их круга. Молодежная половина учительского состава робко держала его сторону. Однако Цабргел счел своим священным долгом ни много ни мало как выступить в защиту достоинства учительского звания. И он обрушился на Пижурного как глашатай старшей, серьезной, а по совести говоря, еще более робкой половины:

— Я спрашиваю вас, коллеги, согласуется ли с достоинством нашего звания систематически пачкать анархией — а это не что иное, как анархия и гнусная распущенность, — систематически пачкать анархией стены уборных?

Столь патетически высказанное подозрение несколько ошарашило собравшихся.

— И вы, коллега Цабргел, вы защищаете достоинство учителей? И утверждаете, что это я пачкаю стены в сортире? Не стыдно вам?.. — вскипел Пижурный да осекся на полуслове. И только потряс руками над головой — говорить дальше он не мог.

— Господа, господа!.. — директор, сообразив, что дело зашло слишком далеко, старался теперь погасить огонь.

— Господа, я чех! — воспользовавшись минуткой тишины, объявил Пижурный.

Эти слова вызвали смятение. Ничем не мог он так сразить товарищей, как публичным признанием своей национальности. Присутствующим стало страшно, будто они довели Пижурного до самоубийства на глазах у всех.

— Но, коллега, вы… вы вовсе не чех, — директор спешил спасти положение, как умел. — Вы не чех! — Он чуть не умолял Пижурного, потому что в самом деле был человек добрый и мягкий; бедняга, верный своей доброй натуре, он воображал, что все опять будет хорошо, если только Пижурный откажется от своих слов. — Вы моравский словак! Образумьтесь же, вы даже не мораванин, вы словак…

Слишком горячо старался он уговорить Пижурного, отчего тот еще более уперся.

— Нет, господа, я чех! — бросил он, как вызов на бой, и повторил: — Да, я чех.

— Ах, коллега, коллега… — причитал директор.

Это сюсюканье окончательно взбесило Пижурного. Сжав кулаки, он шагнул к директору — скажи он еще раз, что Пижурный не чех, и плохо ему придется! Однако доброта директора простиралась не так далеко, чтоб рисковать шишкой на лбу, и он холодно проговорил: