Нагайка больно хлестнула старого Ивана по спине.
— Эй, ты, — орал пьяный гайдамак, — чего отстаешь? Или ткнуть тебе железную спичку в пуп?
Иван побежал быстрее, надрываясь, из последних сил. Бил он крепок, бить молотом — бил бы еще лет двадцать, однако же бегать позабыл: сорок лет, с жениховской поры, же не бегал. Сердце колотилось в груди, едва не выскочит, дышать нечем было, перед глазами вертелись зеленые и красные круги…
Да вот уже и конец. Губернская гауптвахта. Гайдамаки лупили на прощание своих подопечных нагайками, — сдавали страже — и скакали прочь: дальше добивать повстанцев на железной дороге, на Шулявке, на Подоле…
Стража была из казаков пешего полка — на гордиенковцев, прибывших «спасать Украину» издалека, с Западного фронта. Это были угрюмые, обескураженные неожиданной битвой в Киеве, селяне: украинца по происхождению, надерганные из разных частей Западного фронта и сведенные в один отряд.
Гайдамацкий старшина, передавая им арестованных, наставлял:
— Эй, хлопцы–молодцы! Не давайте спуску этим подлюгам! Бейте их! Не щадите! А будут куражиться — убивайте без жалости! Песья вера, изменники — встали против, неньки Украины!
И поскакал.
Иван как раз пошатнулся — голова у него кружилась после бега, едва дышал. Казак — хмурый, злой, заросший щетиной дядько — замахнулся на него прикладом.
Иван съежился, простонал:
— Человече! Имей совесть! За что ты меня убивать будешь?..
Украинская речь арестованного сбила с толку казака. Он опустил винтовку. Им сказали, что восстание против Украины учинили кацапы–большевики, потому как все большевики — кацапы, а все кацапы — большевики.
— Тю! Так ты из наших? Из украинцев? Чего ж тебя сюда занесло? Под руку попал? По дороге на улице взяли?.. А ну, иди–ка прочь…
Идти! Как так идти? А остальные останутся тут? На кровь, на муки, на пытки и смерть? Нет, — он со всеми.
— Не уйду! — огрызнулся Иван. — Я тут за дело. — Он уже сердился на себя, что просил пощады, что смалодушничал перед врагом.
— За какое дело?
— За участие в восстании! — гордо сказал Иван. И начал яриться: — За наше рабочее, пролетарское дело! За власть Советам! За социализм и смерть капиталистам, помещикам!
— Тю? — Дядько в шинели, обросший, угрюмый приглядывался в изумлении. — Так ты украинец?
— А как же! Только — за международную солидарность!
— И против панов, помещиков?
— И панов, и помещиков, и всей мировой буржуазия!
— Тю… Ишь ты, чертвина!.. А я за что же?
— Почем я знаю! — лютел и лютел Иван. — Живодер ты! Вот тебе.
Казак стоял вконец растерянный. Даже на брань не поглядел:
— Тю… Так и я ж, и хлопцы — мы тоже, против панов и помещиков. За то и пошли, чтоб на Украине была наша власть. И чтоб советская была. Чисто вся снизу доверху. Аж до Центральной, которая — рада.
Теперь «тю!» промолвил Иван.
И плюнул.
Перевернулось все на едете! Народу, народу в обман ввели! Провокация! Вот чертовы, лысого дьявола, ведьминого роду, проклятые провокаторы–самостийники…
— Митинг давай! Давай митинг! — уже вконец осатанев, завопил Иван Брыль. — Людям глаза открыть!
Его едва затолкали в камеру гауптвахты: был крепенек в свои под шестьдесят…
5
Марина — голая, застывшая, окровавленная — сидела на рыжем от крови снегу.
Возле нее суетился отец — доктор Гервасий Аникеевич. То прикрывал плечи своим пальто. То принимался считать пульс. То совал и рот какие–то таблетки. И все приговаривал, просил:
— Идем!.. Домой поскорее!.. Доченька!.. Замерзнешь в снегу… И такая потеря крови… Не можешь… Я помогу… Я поведу… Я понесу… Или люди… Эй, люди, люди, помогите!.. Она еще жива!.. Дышит… Доченька… Это моя доченька… Помогите, в ноги поклонюсь…
Марина сидела неподвижная, подняв плечи, опершись на руки, смотрела широко раскрытыми темными глазами прямо перед собой и не вставала, не отзывалась. Кровь струилась из рассеченной шомполами спины.
Что видели ее запавшие глаза? К чему был прикован ее темный взор?
Видели всё. И себя видели. Темный взор закипал ненавистью. Вот оно как! Так вот оно как!..
Иссеченное тело не болело: то ли застыло то ли не до него…