Эта мысль относится к тем легковесным идеям, что время от времени отвлекают нас от мучительной или скучной обыденности. Мы откладываем какое-то дело на потом, на какое-то гипотетическое будущее, предполагая, что вернемся либо со щитом, либо на щите; но что это за дело, так и остается неясным. Мы никогда не даем себе труда углубиться в детали. Оно может оставаться одной из многих несбыточных надежд, которые время от времени дают о себе знать, при этом сопровождают нас постоянно до тех пор, пока не приходит срок подводить итоги; оно поддерживает в нас веру в другую жизнь. Однако об этой книге я стала задумываться всерьез: написать автобиографию, сведя ее к рассказу о моей сексуальной жизни. (По правде говоря, «всерьез» — это довольно сильно сказано, я рассматривала это предприятие со слишком близкого расстояния и не могла отличить его от своих фантазмов — ни в целом, ни в частностях.)
И вот я пишу новую автобиографическую книгу, замысел которой пришел мне в голову почти сразу же после опубликования первой, это будет естественное ее продолжение, которое получилось непреднамеренно. Я прекрасно сознаю, что предприняла кое-какие меры: использовала выражения «мне кажется», «по-моему, я помню, что…» и условное наклонение. Маниакальная честность заставляет меня делать такие оговорки, когда мне изменяют память или способность к анализу, или признаться, что в ходе рассказа, который мне хотелось бы насытить мельчайшими подробностями, я вынуждена ограничиться предположениями. Но часть автобиографического материла составляют забытые детали, и я не пытаюсь этого скрыть. Скульптуры Пикассо состоят как из пустот, так и из объемов, почему бы мемуарам частично не демонстрировать провалы в памяти? Так, я убеждена, что впервые мысль о книге «Сексуальная жизнь Катрин М.» посетила меня до того кризиса в наших отношениях с Жаком, о котором рассказано на этих страницах, но сказать точно, когда именно — не могу. Я также не могу сказать, когда я впервые призналась себе в этом решении. Чтобы подстегнуть собственные воспоминания, мне случалось расспрашивать окружающих, но когда я обращалась к Жаку, выяснялось, что он помнит не больше моего. Одно несомненно — мысль об этой книге созрела во время кризиса.
Она возникла снова в разговоре с другом, который впоследствии и издал эту книгу. Он рассказал нам, что проявляет особый интерес к романам или рассказам, написанными женщинами, которые открыто говорят о проблемах секса. Жак меня очень подбадривал: «Ты должна написать эту книгу…» Я слышу свой ответ: «Конечно, конечно… все, что я написала до этого, в общем-то имело успех…» Я рассуждала об этой книге так, словно речь шла об очередной монографии по искусству, и хотя пока не догадывалась ни о чем буду там писать, ни как к этому приступить, уже чувствовала себя довольно уверенно. Я не испытывала той радости, которая возникает, если представляется возможность совершить давно задуманное или когда сбывается старая мечта. Вдобавок ко всему, несуразность этой идеи вызывала смех. Зато я не испытывала никакого страха. У меня было такое же чувство, как в двадцать лет, когда мне казалось само собой разумеющимся, что художники примут меня в свой круг только потому, что я мечтаю об этом. Если я отвечала Жаку уклончиво, то вовсе не потому, что колебалась в своем решении: просто мне не хотелось казаться излишне самоуверенной.
Меня заботило одно: то, что раньше назвали бы «стилем», а сегодня скорее — «манерой письма». Поскольку большая часть моего культурного багажа заимствована из авангарда, откуда берут начало все интересующие меня современные произведения искусства, я считала, что литература, если только она не выполняет ни дидактической, ни публицистической функции, непременно должна выражаться в новой форме. Подобно восхищавшим меня живописцам, которые всё придумали заново, начиная с незагрунтованного куска холста, я полагала, что должна найти совершенно оригинальный способ организации слов. Я до сих пор храню в картонных коробках поэмы, написанные каллиграфическим почерком на бумаге фирмы Кансон, которые в пятнадцать или шестнадцать лет я дала почитать учителю математики. Он вернул мне их с пометками, как будто исправлял сочинение. Он критиковал изобретенное мною необычное расположение текста, когда фраза обрывалась на середине и переходила на новую строчку или напротив, шла одной сплошной строкой. «Постоянная проблема с композицией!» — писал он на полях. И все-таки несколько раз он меня похвалил. Я отдала ему на суд незаконченный рассказ о женщине, которая бродит по незнакомому пустынному городу. Она попадает в темный и таинственный дом, где «толстая женщина в черном жестко накрахмаленном платье» берет ее за руку и подводит к группе людей. Мой ментор написал: «Оч. хор.» рядом с такой фразой: «В пивной мужчины, одетые, по-преимуществу, в бежевое и светло-серое, так неожиданно резко кидали на столы в барочном стиле пожелтевшие и запылившиеся карты, что это свидетельствовало только об их полном безразличии». Он даже подчеркнул «в бежевое и светло-серое». На восприятие моего первого читателя воздействовали шаблоны классицизма, прибегнув к которым я вообразила себе, что мои персонажи были одеты: из чего я заключила, что больше всего ему понравились образы, извлеченные из тайников памяти, и сама форма письма — скорее классическая. Лучше описательные фразы, чем неожиданные цезуры! Позже я показала Клоду эти и другие поэмы, которые продолжала писать. Он сказал, что это красиво, но бессодержательно. Я никогда не показывала их Жаку, поскольку он был писателем, а мне было бы неловко за свои незрелые сочинения.