У Коляна отношения с болью были проще, так что временами я ему даже завидовал. Он не пытался вникать в нее или договариваться с ней, как я, он давил ее в себе, стиснув зубы, и не было, кажется, такой боли, которой он не мог бы пересилить. У меня на глазах он сдирал, не морщась, присохшие ко лбу надоевшие бинты, сковыривал ногтями кровавую корку, с усмешкой рассказывал, как вскрыл себе ножом загноившееся колено и зашил потом обычными нитками — врачи только пальцем у виска крутили, глядя на его распухшую ногу: «Тебе, парень, что, жить надоело?» Санек очень переживал из-за нежелавшего проходить фингала под левым глазом, боялся не понравиться подруге — с которой подолгу разговаривал по телефону, называя ее «котенком» и «заинькой», — когда она, наконец, его навестит (она что-то не торопилась, отговариваясь экзаменами). Колян посоветовал:
— Ты его снизу бритвочкой подрежь — он вытечет и в два счета заживет. Я сколько раз себе так делал — проверенный способ.
Бритвочкой по розово-лиловому с отливом в желтизну, чуть не на пол-лица расплывшемуся синяку! Даже Санек, много чего испытавший на ринге и на ночных улицах, мало отличавшихся для него от ринга, все-таки на это не решался. Долго изучал себя в зеркале, поворачиваясь так и эдак, очевидно, ища ракурс, при котором синяк был бы менее заметен, несколько раз примеривался к нему бритвой, но резать все же не стал, тем более подруга в очередной раз отложила обещанный визит.
— Она же и работает, и учится, у нее времени в обрез! — оправдывал ее Санек перед нами. — Она прошлые экзамены без единой тройки сдала! Представляете? Без единой тройки!
— Угу, — негромко произнес Колян, даже не глядя на Санька, и больше ему ничего говорить было не нужно, одного этого «угу» было достаточно, что-бы дать понять, что он не верит ни в экзамены, ни в хорошие отметки, вообще ни во что.
Санек называл свою девушку «моя» и невероятно ею гордился.
— Моя не пьет вообще ни грамма! Только в праздник вина рюмку или две выпьет, а так ни-ни! Она у меня молодец!
Иногда желание похвастаться ею так его распирало, что во время разговора он прикрывал мобильник ладонью и поворачивался ко мне:
— Слышал, что говорит? Говорит, ты мой лучший подарок! Вот!
Общался он с ней по моему мобильному, собственный у него забрали, пока лежал без сознания после драки. На него же звонила она, так что я заочно знал ее по голосу, хрипловатому и низкому, не очень подходящему под прозвища «заинька» и «киска», на которые не скупился Санек.
Всякий раз, когда он произносил что-нибудь в этом роде, Колян отворачивался к стене: сентиментальность Санька выводила его из себя. Впрочем, его раздражало не только это — после того как врачи запретили ему пить и даже курить, его раздражало практически все. Он подолгу стоял у окна палаты с видом на служебный подъезд, где люди в белых халатах устраивали перекур. Наблюдение за процессом курения, кроме зависти, видимо, само по себе доставляло ему какое-то непонятное мне, некурящему, удовольствие, потому что он часами не отходил от окна. Оно было уже задраено на зиму, но Колян утверждал, что запах табака поднимается до нашего четвертого этажа и проникает к нему сквозь стекло. Я вполне допускал, что это не было самовнушением — не у одного меня в больнице могла обостриться восприимчивость. Несмотря на косую сажень в плечах и три купола на левом (три тюремные ходки), у Коляна был маленький рот нервного человека, его тонкие губы часто брезгливо и раздражительно кривились. Способный вытерпеть любую боль, он не мог выносить скуки.
— Иногда так скучно бывает, хоть удавись, — рассказывал он, и что-то сдвигалось в его физиономии, ось симметрии съезжала со своего места, угрожая превратить его невыразительное землистое лицо в плаксивую гримасу, на которую больно смотреть.
В больницу он попал после того, как ему не хватило выпитого и он до-гнался дюжиной пузырьков разведенного апельсиновым соком корвалола. Сердце остановилось, упав, он пробил голову и двое суток пролежал в коме, медики вытащили его с того света. Один молодой врач потом заходил к нему и все пытал:
— Вспомни, что ты там видел, пока в коме был?
Колян пожимал широкими плечами:
— Ничего.
— Нет, ну как же, подожди… А тоннель? А сияние? Может, хоть что-то…
Он снова пожимал плечами — еще раз повторять «ничего» ему было лень.
— Многие же говорят, что видели…