— Эй, хорош орать-то! — услышал я раздраженный окрик и не сразу узнал голос Коляна.
— Что? Что? Я кричал?
— Еще как! То психи в коридоре надрываются, то еще ты теперь — уснешь тут, как же!
— Ну, извини, извини! Я же не нарочно. Приснилось…
На следующий день на освободившееся место привезли высокого грузного старика. Он был в сознании, но как будто заранее на всех обижен, и не желая ни с кем разговаривать, молча лег и отвернулся к стене. Никто и не собирался навязывать ему общение, но всякий новоприбывший вызывал повышенный интерес: нужно же было понять, что от него ожидать. Грузный старик казался угрюмо погруженным в себя, равнодушным к окружающему. В конце концов, возможно, он просто хотел спать. Скоро мы перестали обращать на него внимание, нам хватало своих забот.
Санек слонялся по палате в недоумении и растерянности: его «котенок» перестала отвечать на звонки и подходить к телефону. Как всегда, он с готовностью посвящал нас с Коляном в свои сомнения:
— Почему она не подходит? Может, мобильный дома забыла? Но тогда его кто-нибудь другой взял бы, у нее дома народу полно. Или у нее экзамен сегодня? А на экзамене мобильники, конечно, нужно выключать. Только что-то про экзамены она мне не говорила…
Невыспавшийся и злой с недосыпа Колян насмешливо слушал эти мысли вслух, потом небрежно, точно не Саньку, а самому себе, сказал:
— Да нужен ты ей… Давно уж себе кого получше нашла.
Ожидавший от нас поддержки и ободрения Санек ошеломленно застыл:
— Да ты что?! Ты что говоришь-то?!
— Ну ладно, ладно, может, еще не нашла. Но скоро найдет, можешь мне поверить.
— Он что говорит-то? — повернулся ко мне Санек.
— Не обращай внимания. Это он так шутит. Колян у нас женщинам не верит. Да и людям вообще. А ты ему не верь.
— Люди… — брезгливо ухмыльнулся Колян. — А за что им верить? Кому верить? Этому в рясе, что ли, который психам лапшу на уши вешает: «Господь наш всемилостивый…»
Колян передразнил священника, чей голос, доносившийся из коридора, раздражал его еще больше, чем «киска» и «заинька» Санька.
— Я ж сам там был, двое суток в коме провалялся, я ж знаю, что ни хрена там нет! Вообще ничего! Вот и верь после этого… Про баб я уж и не говорю. Этим верить — вообще себя обманывать.
— Не слушай его, Санек. У каждого свой опыт. Никуда твоя девушка не денется.
Я говорил это, пытаясь поддержать вконец растерявшегося Санька, нокаутированного словами Коляна, но сам чувствовал, что мне не хватает убедительности: у Коляна был опыт потустороннего, которому мне нечего было противопоставить, пережитое им ничто было высшим козырем, побивавшим все аргументы.
Санек снова и снова жал на кнопки мобильного и в ожидании ответа мерил нетерпеливыми шагами палату. Его ревность, как прежде ярость, искала выхода в неутомимом пружинистом хождении, и мой позвоночник опять сжимала боль, Я заставлял Санька лечь, он выдерживал на кровати полчаса, от силы час, потом вновь вскакивал. Кажется, хождение повышало его веру в себя, в вертикальном положении он готов был принять бой с любым противником, а на постели чувствовал себя побитым, раскисал и говорил мне, что Колян, наверное, прав: он действительно не достоин девушки, прочитывающей по учебнику в неделю. Ясное дело, она нашла другого. Я, как мог, разубеждал Санька, но вообще-то его ревность уже сидела у меня печенках — точнее, даже глубже, в хребте, в чьих поломанных, а потом заново собранных позвонках, в межпозвоночных дисках, хрящах и бесчисленных нервах отдавались его шаги по палате. Ближе к вечеру эта пронизывающая меня чуткая антенна заныла так, что я не мог уже обходиться без обезболивающего, — очевидно, предчувствовала, что нас ждет встреча с ревностью такого накала, в сравнении с которой не только наивная ревность Санька, но и Колянова угрюмая уверенность в ничто покажется капризом и вздором.
Обиженный старик, лежавший, отвернувшись к стене, заворочался и сел на кровати. Одеяло соскользнуло вниз с его крупного, с обвисшими грудями, поросшего седым пухом тела. Оно было в лиловых и малиновых пятнах, в угрях, узлах вен и розовой сыпи — воспаленное, раздраженное тело, не предназначенное для постороннего взгляда, на которое немного стыдно было смотреть. Таким же воспаленным и раздраженным, точно на него перешли малиновые пятна с груди и плеч, было лицо старика с большими дряблыми щеками, мелкими глазами и высоким лбом, крест-накрест заклеенным пластырем, — видно, он, как и большинство в нашем отделении, бился им о неизвестные твердые предметы. Проницательно прищуренные глаза Смотрели мимо нас в пространство, но иногда он бросал на кого-либо короткий пронзительный взгляд, и тогда становилось понятно, что он давно всех разглядел, но по каким-то своим соображениям не хочет нас замечать. Губы старика безостановочно шевелились, он быстро и неясно бормотал что-то себе под нос. Постепенно в сплошном потоке клокочущего бормотания стали различимы отдельные слова. Чаще всего слышались два: «докладываю» и «проститутка». Невнятная речь старика была бесконечным докладом об аморальном поведении какой-то женщины, перешедшей все мыслимые и немыслимые границы и достигшей крайних пределов падения и разврата.