Сначала я ничего не видела — так же, как и она. Сначала ничего не было — ни проблеска, ни просвета. Уходя глубже, я нащупала что-то, но только намек, только обещание чего-то сильного, глубокого и скрытого. Но где? В чем ее сила? Где ее слабое место? Я не могла понять.
Мы начали с игральных костей. Грубый метод, конечно, но не хуже других. Кости — не измерительный прибор, но для этого здесь была я: я была измерительным прибором. Кости были только объектами. Два довольно чувствительных бальзамовых кубика, выпрыгивающих из коробки, преодолевая гравитацию. Сначала я ей показала. Затем, когда кость выпрыгнула, поймала ее и довела до конца.
— Бери по одному, сначала красный. Поработай с ним, вот так. Теперь попробуй оба. Еще раз, внимательней. Вот теперь хорошо.
Она сидела, не шевелясь. Она старалась; капельки пота заблестели у нее на лбу. Эроне нервничал, курил и сжимал кулаки, наблюдая за красным и зеленым кубиками, скакавшими на белом фоне. Лэмбертсон тоже следил, но за девушкой, а не за кубиками.
Это была тяжелая работа. Постепенно она начала схватывать; в ее мозгу что-то забрезжило. Я попыталась это усилить, подтащить к выходу. Похоже на то, будто идешь по колено в грязи — липкой, скользкой, вязкой. Я чувствовала, что она все больше увлекается, и понемногу начала оставлять ее одну.
— Хорошо, — сказала я. — Достаточно.
Она повернулась ко мне с восторгом в глазах:
— У меня… у меня получилось.
Эроне поднялся, тяжело дыша:
— Сработало?
— Сработало. Не очень ясно, но что-то есть. Все, что ей необходимо, — это время, помощь и терпение.
— Но ведь сработало! Лэмбертсон! Ты понимаешь, что это значит? Это значит, что я был прав! Это значит, что другие тоже могут так же, как она! — Он потер руки. — Нужно устроить здесь рабочую лабораторию и заниматься с тремя-четырьмя кандидатами одновременно. Блестящая перспектива, Майкл! Неужели ты не понимаешь, что это значит?
Лэмбертсон кивнул и пристально посмотрел на меня:
— Да, понимаю.
— Я завтра же займусь приготовлениями.
— Только не завтра. Тебе придется подождать до следующей недели.
— Почему?
— Потому что так хочет Эми.
Эроне раздраженно смотрел то на него, то на меня. Наконец он пожал плечами:
— Если вы настаиваете.
— Мы поговорим об этом на следующей неделе, — сказала я.
Я так устала, что даже смотреть на него мне было трудно. Я встала и улыбнулась моей девочке. «Бедный ребенок, — подумала я. — Так довольна, и так этому радуется. Ни малейшего понятия, во что ее впутывают».
Эроне, разумеется, ей никогда этого не скажет.
Когда они ушли, мы с Лэмбертсоном прогулялись у лагуны. Был тихий прохладный вечер, у берега возились утки.
Каждый год утка приходила сюда со своими выводками и подводила утят к воде. Они никак не хотели следовать за ней, и тогда она сердилась и щелкала клювом, то и дело возвращаясь назад, чтобы подтолкнуть какого-нибудь лентяя.
Мы долго стояли у берега и молчали. Лэмбертсон поцеловал меня. Это был наш первый поцелуй.
— Мы можем сбежать отсюда, — прошептала я ему на ухо. — Мы можем сбежать от Эронса, от Центра, от всех — куда глаза глядят.
Он покачал головой:
— Не надо, Эми.
— Мы можем! Я встречусь с доктором Кастером, и он скажет, что все хорошо; я знаю, что он это скажет. Мне больше не нужен будет Центр, и никто мне не будет нужен, кроме тебя!
Он не отвечал. Но я знала, что он и не мог ничего ответить.
Пятница, 26 мая. Вчера мы ездили в Бостон к доктору Кастеру. Кажется, все кончено. Теперь я даже не могу вообразить, что еще можно сделать.
На следующей неделе приезжает Эроне, и я буду работать с ним по плану, который он разработал. Он считает, что нам предстоит три года работы, прежде чем можно будет что-либо опубликовать, то есть когда мы будем уверены в полном развитии пси-потенциала у латентов. Может быть — мне все равно. Возможно, затри года я смогу увлечься. Смогу, наверное, — все равно мне больше ничего не остается.
Анатомических нарушений у меня нет — доктор Кастер был прав. «Отличные глаза, красивые серые глаза, — говорит он, — зрительные и слуховые нервы в полном порядке. Нарушение не здесь. Оно глубже. Так глубоко, что уже ничего не исправишь».
«Ты теряешь то, чем не пользуешься», — вот что сказал он, извиняясь за грубость формулировки. На мне это как клеймо. Давным-давно, когда я еще ничего не знала, «пси» было настолько сильным, что начало компенсировать себя, вбирая опыт чужих восприятий, — такая копилка богатых, ясных, оформленных впечатлений, с которой не было необходимости получать свои. И поэтому кое-что осталось во мне, как крючки, на которые ничего не ловится. Теория, конечно, но иначе не объяснить.