Я оделся и вышел на улицу.
В совершенной тьме зимней ночи я скорей угадал, чем увидел, толпу народа, колыхавшуюся на улице. Воздух был одним сплошным гулом шагов и голосов. Близкая стрельба не молкла, и мне казалось, что пули вонзаются в стену над самой моей головой. После каждого залпа душу заливала радость, что смерть миновала.
Но любопытство наблюдателя было сильнее страха. Я медлил у дверей дома в кучке таких же недоумевающих зрителей, как я сам. Мы обменивались отрывистыми вопросами. Внезапно, словно потоп прорвавшейся плотины, нахлынула на нас людская масса, катившаяся в паническом ужасе, с криками. Оставалось или бежать с ней, или быть раздавленным.
Я увидел себя на Площади Славы. Ратуша горела, и свет ее пожара озарял пространство. Мне вспомнился стих Вергилия: «Dant clara incendia lucem».[3] Ты знаешь размеры этой площади. И вот она была так полна, что трудно было двигаться. Я думаю, там было несколько сот тысяч человек. Лица, озаренные беглым красным огнем, были странны, неузнаваемы.
Я у многих спрашивал, что случилось. Было забавно слышать ряд противоречивых и нелепых ответов. Один говорил, что рабочие избивают всех состоятельных лиц. Другой, что правительство, чтобы положить конец революционному движению, истребляет всех неимущих. Третий, что все дома минированы и взрыв следует за взрывом. Четвертый стал убеждать меня, что нет никакой революции, но произошло страшное землетрясение.
В это-то время, когда чуть не четверть города толпилась на площади, перед пожарищем, беседуя, удивляясь, волнуясь, и произошло то страшное событие, о котором ты знаешь из газет. Послышался глухой гул орудийного залпа, темнота прорезалась огненной чертой, и разрывной снаряд рухнул в самую гущу людей. Новые вопли покрыли весь шум, оглушили вдруг, словно физический удар. Но в тот же миг рухнул второй снаряд. Потом еще, еще и еще…
Растерявшееся министерство отдало приказ коменданту Центральной крепости стрелять по всем скоплениям народа.
Опять началось бессмысленное бегство. Среди скачущих обломков гранат, в угрожающем грохоте выстрелов, в который вонзались пронзительные крики раненых, – люди метались между каменными стенами, топтали упавших, кулаками сбивали мешающих идти, карабкались на подоконники, на фонари, вновь падали и в ярости впивались зубами в ноги стоящих подле. Это был ужас и хаос, это был ад, в котором можно было помешаться. Каким образом я был выброшен на Северный бульвар, – не знаю.
Здесь мне встретился отряд революционеров.
Их было немного, человек триста, не более, но то было организованное войско в смятенной толпе. Чтобы узнавать друг друга, у них был отличительный знак: красная повязка на руке. Их мерное движение остановило людской поток. Безумное бегство прекратилось, толпа притихла.
При свете смоляных факелов, делавших все окружающее необычным и несовременным, какой-то человек поднялся на цоколь статуи Севера и сделал знак, что хочет говорить. Я стоял довольно далеко, притиснутый к дереву, и мог уловить только общий смысл речи. Отдельные слова замирали, не долетая до меня.
Говоривший призывал к спокойствию. Объявил, что мирное течение жизни нарушено не будет и что никому из граждан не грозит никакой опасности. Что во всей стране в этот час происходит то же, что и в столице: везде власть временно перешла в руки милиционных Штабов. Что будет казнено только небольшое число лиц – все, принадлежащие к низвергнутому, «нам всем одинаково ненавистному» правительству. Что над этими лицами уже произнесен приговор Тайного Суда.
В заключение оратор сказал что-то о дне, которого ждали тысячелетия, о завоеванной, наконец, свободе народа.
В общем, речь была из самых обыкновенных. Я думал, что толпа сбросит болтуна наземь, прогонит его как шута, забавляющего вздором в минуту опасности. Но со всех сторон послышались неистовые крики одобрения. Люди, за миг перед тем колебавшиеся, недоумевавшие, робевшие, вдруг превратились сами в целую армию безрассудных и самоотверженных мятежников. Оратора подняли на руки, запели революционный гимн.
Тогда я вдруг почувствовал необходимость быть не в толпе, а с людьми, которые мыслят одинаково со мной, среди близких. Мне стало страшно, как бы я сам не поддался нравственной заразе, носившейся в воздухе, не уподобился всем тем единицам, образующим толпу, которые бессмысленно готовы были приветствовать все, что только объявляет себя революционным… В моей душе возник образ Храма, и я понял, что в эту ночь место каждого из верующих близ тех Символов, которые наше поклонение уже сделало святыней.