— Вишь, дура, — констатировал это печальное происшествие принц Георгий. — А вот с тростью занятно получилось.
— О чем ты, Джорджи? — спросил Николай.
— Ну как же! Помнишь того старикашку?
— Какого старикашку?
Перед цесаревичем тут же предстала улица в Оцу, тенистые тополя и испуганный старик, торопливо сдирающий с плешивой головы замызганный платок… Впрочем, полноте, испуганный ли?! Он так странно смотрел… улыбался…
— Да я про отшельника, Ники, или ты забыл?
— А… В самом деле… «Трость будет сильнее меча».
— Вот она, — сказал принц, подбросив в руке трость. — Хорошие трости япошки делают, так треснул этого мерзавца, а ей хоть бы что. Кстати, что там с ним сделали? Надеюсь, уже повесили?
Но Цуда Сандзо не повесили.
18 мая Николаю Александровичу исполнилось двадцать три года, а спустя неделю бывший полицейский Цуда Сандзо был приговорен на закрытом судебном процессе к пожизненному заключению на Хоккайдо, откуда он не должен был вернуться.
— Тот, кто бегает по лесу, стараясь насобирать побольше орехов или грибов, не соберет их много. Тот же, кто не суетится, насобирает больше, — шептал Цуда, не слушая приговора.
А тело веселого водоноса, обглоданное и высосанное, к тому времени уже почти бесследно растворилось в прохладной воде озера Бива.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Сверчок на Хоккайдо
Сверчок не смолкает
Под половицей в морозной ночи.
Веет стужей циновка.
Не скинув одежды, прилягу.
Ужели мне спать одному?
Тюрьма Абасири на острове Хоккайдо была поистине страшным местом, и полицейский Цуда Сандзо об этом знал. Впрочем, теперь он уже не был полицейским — скорее позором Японии, хотя обращались с ним хорошо и даже бережно.
В отличие от всех островов Японии, Хоккайдо был расположен в зоне северных ветров. Зимой температура здесь падала до минус тридцати-сорока градусов, свирепствовали ужасные метели, а камеры, на полу которых не было даже циновок, кишели блохами. Заключенные чаще всего умирали от воспаления легких, но Цуда старался не задумываться об этом — он даже не знал, сможет ли дожить до зимы.
Иногда он думал, что следует покончить с собой, но не знал, как это сделать, а главное — не представлял зачем. Умирать Цуда не хотелось, и он жалел, что его не убили тогда, на улице Оцу. Если бы тот огромный русский посильнее ударил его тростью по голове, сейчас не приходилось бы кормить собой полчища блох и размышлять о непонятном…
Заскрипел замок, и в камеру вошел надзиратель по имени Хотака. Хотака был откуда-то с юга, чуть ли не с Окинавы. Кривоногий, покрытый прыщами и воняющий потом, пожилой Хотака был добрым человеком и изредка даже разговаривал с узником, что запрещалось тюремными правилами. Совсем по-другому относился к Цуда второй надзиратель, Фунакоси. Фунакоси был младше Хотаки лет на тридцать и ненавидел заключенного — принося ему яйца, он иногда нарочно ронял их и разбивал, чтобы Цуда ел их прямо с пола, и точно так же проливал молоко.
К слову сказать, яйца и молоко Цуда получал ежедневно и не удивлялся этому, пока старый Хотака не разъяснил, что вообще-то в Абасири так не кормят.
— На кормежку заключенного выделяется в день один сэн, — говорил надзиратель, качая головой, — а одно яйцо стоит три сэна. Стакан молока тоже стоит три сэна.[4]
— Но почему меня так кормят? — осторожно спросил Цуда.
— Это надо бы спросить у начальника тюрьмы, господина Итосу. Без его ведома такие вопросы не решаются. Вот только я не возьмусь спрашивать, да и никто не возьмется. И тебе-то что? Ешь яйца, пей молоко и радуйся.
Но радоваться Цуда не мог и не хотел. Сидя в сырой камере, он часами смотрел на стену. Других заключенных выводили на работы — они валили лес, ремонтировали дорогу, работали на огородах. Цуда скучал, часами глядя в маленькое оконце под самым потолком. В окошко было видно только небо — иногда голубое, иногда серое. Там даже не было птиц.
Так Цуда провел две недели, а может, и больше — после первой он перестал считать дни. Прекратил делать гимнастику, помногу спал, видя во сне странные и неприличные вещи. И кто знает, что случилось бы с бывшим полицейским, не навести его однажды поздним вечером неожиданный гость.