1991
Бунтливый протопоп
«Соборяне» Н. С. Лескова на сцене Московского драматического театра имени Евг. Вахтангова
Пустое пространство ничего не обещало. Три стены декорации, не претендующие на архитектурную законченность смысла, со скошенными входами-отверстиями, подпирали театральное небо Вахтанговской сцены. А на сцене должна была бы протекать — мирно и ладно в своей провинциальной простоте — жизнь старомодного покроя людей. Героев романа-хроники Н. С. Лескова «Соборяне». Но, как известно ничто и рождает Ничто. Как тут расположиться душой к длинной истории восхождения протопопа Туберозова от церковной службы к служению, от догматической проповеди к живому голосу жаркого проповедничества? Стены помогают, но не голые. Конечно, мы давно привыкли к тому, что на нашей сцене нет декораций, нет бытового закрепления жизни — русского уклада ее. Привыкли, что Лескова играют как Беккета, и Островского — как Ионеско. Все одно! Пустое пространство…
И актеры научились приблизительному, «вообще», актерскому самочувствию. Лишенные опоры, питательных токов правды от «населенной» предметами-вещами сцены, мчатся они по воле режиссера к какой-то часто не осознаваемой цели. Ни на минуту не останавливаясь, не задумываясь, не делая передышки-паузы — да и то правда, в насквозь «продуваемом», сиром и нагом «месте действия» не очень-то хочется задерживаться.
А место действия спектакля «Соборяне» театра имени Евг. Вахтангова нельзя сказать, чтобы было совсем не известно современной сцене: провинциальный Старгород 70-х годов прошлого столетия. Какой русский писатель в ту пору не говорил о провинциальной жизни?! Тургеневских и чеховских провинциалок в современном театре лучшие актрисы играли… Новые здесь — герои. «Соборян» Лескова не ставили на советской сцене. Не переиздавали романы «Некуда» и «На ножах». И причины замалчивания ясны: атеистическим аршином не измеришь жизнь русского священства, старогородской поповки; да и духовные лица с времен «демократизации искусств» 1917 года сначала выпускались на сцену только в компании «нечистых» — врагов мировой революции, а потом и вовсе были со сцены изгнаны. Революционно-демократическая критика, трактующая классическое наследие в духе борьбы за прогрессивное общественное устройство, натолкнулась на такую твердую и доказательную уверенность писателя Лескова в революционном блудомыслии, в аморальности нигилизма и межеумье прогрессистов, что перед ней попросту отступила. Оставили Лескова в «покое». Все силы были брошены на Достоевского — благо он был во всем мире признан. Долгие-долгие годы выстраивалась усилиями многих интерпретаторов «система толкования» его творчества в рамках атеизма.
И вот времена, говорят, изменились. Вывели на сцену священников, повесили иконы, нарисовали купола, водрузили кресты, объявили, что «Бог есть» и указали перстом — это герой верующий. Только преодолели ли при этом атеизм — вот в чем главный вопрос. Ибо кто же не согласится, что изживание безверия, безбожного понимания творчества Лескова и других русских писателей — задача верная, необходимая, которую можно было бы назвать «самоосмыслением в позитивном контексте». Общая эта цель, определяемая необходимостью восстановить утраченное и запрещенное, — цель преодоления атеизма не могла быть вне поля зрения всякого режиссера, обращающегося к «Соборянам» Лескова. О ней просто нельзя не знать, нельзя не думать, пройти мимо и не заметить хотя бы уже потому, что весь роман-хроника писателя строится вокруг старогородской поповки — жизни провинциального священства (из которого театр оставил в спектакле дьякона Ахиллу и благочинного протопопа Савелия Туберозова).
Будем «осторожны и деликатны», — говорит Лесков, — будем «тихо и почтительно» слушать шепот старческих уст священника Туберозова. Дневник его — с одной стороны, и описание течения провинциальной жизни — с другой, держат мир лесковских «Соборян». С нежностью и трепетным благоволением представляет писатель своих героев. Прямой и честный душой протопоп Савелий был, пожалуй, полной противоположностью непомерному своей «увлекательностью» и чрезмерно одаренному природой в голосе и силе дьякону Ахилле. Был бы, коли не теплота их душ, не взаимная сердечная привязанность, согласное и все замиряющее дело служения Господу. Через дневник священника, а значит предельно-искреннее состояние души, узнаем мы о его будничном «самостоянье»: о заглаживании ран раскола на теле народном, о заботе о малых — пастве своей, о семейной благодатной жизни с кроткой и нежной супругой. С ходом повествования нарастает и другая тема — уж очень «ревнив» и «нетерпелив к неверию» был Савелий Туберозов. Начальству это не нравилось. И церковь была при государстве и государство при церкви, но начальство, как от веку ему положено, побаивается таких вот, больно ревностных, не считающихся с тем, что «общественное мнение» уже либеральное; что уже безверие и даже «выходки» против Бога и православия допустимы; что уже свободы умы шатают и жизнь лихо скачет еще по старой дороге, но седоки уже «правят» по-новому. А он, Савелий Туберозов, старого порядка держится, на старый манер понимает, что нравственно и по вере делается, а что по безверию и «дикому просвещению». Встал протопоп у нее, новой смешливой жизни, на пути. Его и откинули. Пострадал за большую свою ревность к вере — лишен благочиния, наложен запрет на служение. Дотянулся до высоты пастырского подвига — за это и прошел муки клеветы и унижений.