Выбрать главу

В романе Буйды Бога сожгли и объявили о начале «эпохи нового иррационализма», которая, однако, никак не может состояться без внимания к «презренному», «бюргерскому», «пошлому». И так всегда: сжигают Бога, чтобы сказать о «бюргерском» как альтернативе тоталитаризма. Изменяют (как Буйда) смысл Нагорной проповеди, оставляя «естественные прегрешения» в утешение человеку как нечто «разрешенное» Богом, чтобы известить — на Западе «ценна сама жизнь», в русской же традиции почитают Слова (не Дела!)… Тема еврейских страданий неспешно перетекает в рассказ о русском ХУIII веке, впрочем, рассказ столь избитый (о Западе и Петре I), что позволим себе привлечь внимание читателя только к фигуре Н.М.Карамзина, где неграмотность (или преднамеренное искажение) уже Ю.Буйды прячутся за размышлениями писателя-героя. Н.М.Карамзин совсем не первым «попытался национальный дух выразить в европейских формах»: это было сделано за десятилетия джо него. Он же по Ермо-Буйде «первым из русских в Европе отыскал не только образцы, но и идеалы». Сильно сказано!. Очевидно, речь идет о республиканском идеале, ибо далее цитируется Карамзин, называющий себя «республиканцем в душе». Мы восстановим цитату полностью, дабы сим завершить сюжет о «русской книге» героя Буйды: «Не требую ни конституции, ни представителей, — говорит Карамзин, — но по чувствам останусь республиканцем, и при этом верным подданным царя русского: вот противоречие, но только мнимое».

Декларируя идею «иллюзорности бытия, игры, вымысла», то есть пытаясь создать некую нереальную художественную реальность, недоступную воздействию идеологии, Ю.Буйда сочинил насквозь вторичный по отношению к западным культурно-философским реалиям роман, напичканный идеями и идейками в масках и «без».

Л.Н.Толстой (приведем хрестоматийный примет) рыдал, понимая, что его героиня должна погибнуть под колесами поезда — здесь образец жесткого закона, когда писательский вымысел отступает пред логикой реальности. «Писателю, — говорит В.Г.Распутин, — коль скоро наделил он своих героев зримыми чертами и вручил им слово и поступок, полагается проверять, а если потребуется, и поправлять их движения». Герою предоставляется определенная свобода (отдаленность от писателя), которая и возможна только потому, что герой принадлежит реальности, большей, чем реальность художественная. Герой, преодолев «магию искусства», может обладать и обладает статусом бытийственности — потому В. Распутин и «отпускает» его к читателю. Так происходило примирение реальности и человека.

Постмодернистский герой без «Я» — вместилище чужих (автора, Хайдеггера, платона, Сартра и т. д.) окружающих смыслов. Пожалуй, наиболее отчетливо и честно это сформулировал А.Королев, говоря о своем романе «Эрон», вызвавшем единодушное осуждение критики: неистовые физиологические картины романа, а также нераздельный союз Эроса и Танатоса буквально загипнотизировали пишущих о нем. Анатолий Королев (в пересказе журнала «Знамя) говорит о той литературе, к которой и сам принадлежит, как и два рассмотренных нами романа: «Индивидуальность теряет прежнюю ценность, герой становится проницаемым для авторского насилия (выделено мной — К.К.), для стрел вымысла. Стенки героя серьезно размываются. Персонажи слипаются в группы идейных подобий. Антропоцентрическое начало в герое уступает комплексу идейных начал, децентрируется…». В этом представлении современной прозы читателю стоит выделить особую черту — «предстояние всех героев перед насилием». «Фаза насилия», что держит не только героев «Эрона», — первейшее следствие «нового романного мышления», полагающего для себя единственной ценностью выход в эстетическую, творческую свободу. Писатель талантливый, как известно, априори обладает этой свободой. Среднестатистический писатель-постмодернист заполнит литературное пространство еще одним равнодушным текстом об универсальной порочности мира с универсальным интер-героем, выкинутого идейкой или культурой из центра бытия, в котором нет ни Бога, ни Иерархии, ни земной страдательной реальности.