Выбрать главу

Тут мы должны назвать еще одну настойчивую, «сигнальную тему» Владислава Отрошенко. Как бесконечно расширяется дом, о котором рассказывает писатель, так бесконечно расширяется и время. И этот прием нарастающего повторения, это постоянное возникающее и усиливающееся крещендо создают какой-то странный объем роману «Приложение к фотоальбому» — огромного прозрачного кристалла дивной красоты.

Казалось бы, ну что такого увлекательного можно извлечь из сюжета о фотографировании семейства? Но Владислав Отрошенко этот «сюжет» развертывает в редчайших красок живописную и пространственную картину — приготовление к съемкам, когда художником-светописцем выступает знаменитый Кикиани, описано с томительным наслаждением: «Кикиани, угрюмый и молчаливый… переставлял дядюшек с места на место, поправляя им с какой-то надменной деловитостью цепочки карманных часов или хрустящие, лунносияющие манишки, приглаживал тыльной стороной ладони чей-нибудь чересчур распушившийся бакенбард…» Фотография — это «плененное время», это «нерушимого мига картина», в которой навсегда берется в «вечный плен изворотливое мгновение». Фотография (со всеми старшими в роду и младшими, со всеми тетушками, невестками, шуринами, зятьями) — это сложный «иероглиф семейной сплоченности». Так бывает, когда снимает семью Кикиани. Но, например, описание рождественской съемки, когда снимают легкомысленнейшие французы, — дело совсем другое. Тут уже царит и «особенное возбуждение» перед тем как «увековечить праздничную наружность», и отсутствуют чопорная строгость и важность, тут уже допустима всяческая произвольность мимики. В общем, «съемка рода» Отрошенко нужна не для демонстрации изобретательности, но своей ритуальностью обнаруживает некую жизненную торжественность; словно фиксирует те сущностные жизненные обряды, воспоминания о которых говорят о том идеальном романном пространстве, которое назвали мы праздничным… Итак, рождественская съемка Жака и Клода происходила тогда, когда «набирало силу, становилось все явственнее и головокружительней то радостно-сложное рождественское благоухание, которое с утра наполняло дом и в котором солировали попеременно то разомлевшая в теплом жилище сочная хвоя, то жаркие яблочные пироги, то начищенный фисташковой мастикой паркет, то влажно-прохладные мандарины». И все же, все же снимки виртуозных светописцев обнаруживали «независимость своей внутренней, неистощимой жизни от расчетов и замыслов утонченного светописца» — то вырвавшийся невзначай жест, то неожиданное выражение на лице того или иного из позирующих…

Неистощимость жизни — это определение как никакое другое подходит к тому, что и передает своим романом Отрошенко. Его роман — праздник нерастраченности: что бы не случилось, но в жизни его героев не убывает ни торжественной красоты, ни пылкой восторженности, ни страстной любви. А потому диковинные причуды, невероятные фантазии и неразумные желания столь естественны и органичны в этом мире: и загадочная любовь дядюшки Семена к стеклянной гармонике, на которой он играет в печальном одиночестве, и торжественный въезд грека в дом Малаха на «ста двадцати цирковых лошадях» (такова память семейного мифа), и «тяга к трагической нищете» дядюшки Порфирия, его склонность к театральным поступкам, в коих главная идея — катастрофическое (вмиг!) банкротство. Но его пасека приносила славный доход, а «свирепое и безрассудное трудолюбие пчел» противостояло его намерениям, — тяге к освобождению от имущества и потребности в «горьком вдохновении» (с шарманкой по дворам бредет он побирушкой!). В этих деталях, в их напыщенной театральности, совсем нет никакого эстетического вызова и провокационности. Законы праздничного мира Отрошенко столь благородно в меру присутствуют во всяком персонаже, что ничуть не выглядят неправдоподобными, — например, то, что шарманка мнилась дядюшке «символом истинной нищеты». Отрошенко тут же, соблюдая деликатность пропорции, расскажет читателю и о том, что тяга дядюшки ко всяческой убогости и на самом деле осуществилась — только «подлинное разорение явилось к нему с… благосклонной неторопливостью» (обобрала дядюшку многочисленная родня). Страсть дядюшки к символам (с непременным ударением на о) — это страсть к языку вечности. Сам человек (даже окостеневший от «длительности существования» бессмертный Малах) — не что иное как символ «неизбывности жизни». У Отрошенко герои живут долго, очень долго, словно библейские люди. Как дом Малаха, так и род Малаха (со всеми подвигами и причудами, семейными легендами и былями) не принадлежит тлению и смерти — но жизни. Вечной жизни, в которой времена не исчезают, но проплывают, в которой время — «только призрак… некоего избранного мгновения, сверкающего нерушимым бриллиантом в оправе богоустроенной вечности».