В ситуации слома, смуты, в которых мы сейчас живем, значение личной сознательной выработки, личной ответственности и личного влияния возрастает.
И все же, я уверена, что «испытание чужим» наша культура (как и всякая национально-самобытная) способна выдержать. Это ее нравственная задача, но нельзя не понимать, что есть и элементарная физическая мера вбирания в свою культуру чужих элементов. Простота (гениальная), искренность, чувство реальной правды, совестливость навсегда останутся сущностной частью русской культуры, и несмотря на все презрение к народности, все-таки с ней не порвавшей. Это уже смелость, это уже настоящий большой поступок. Современному писателю просто скучно слышать эти «неприличные слова», но тем-то писатели и отличаются друг от друга — этими «словами» четко обозначается водораздел между русским писателем и русскоговорящим. Эти «слова» для отечественной культуры остаются тем неизменным, устойчивым, вечным, которое только и держит нашу самобытность изнутри. Сторонники бесконечной культурной новизны и «синтеза культур», конечно, попросту не способны не только жить этими «словами», но и принять то качество духа, которое они отражают. Н. Н. Страхов писал в своей книге о Тургеневе и Толстом: «Мы, русские, вообще — люди серьезные и не любим ничего внешнего, никакой риторики, никакой шумихи и высокопарности. Для нас кажется лишним всякий избыток в проявлении внутреннего чувства. Тем более нам противно всякое выражение, преувеличенное в сравнении с содержанием. Мы — народ скептический и насмешливый, и вместо того, чтобы находить наслаждение во внешнем излиянии внутренних движений, готовы посмеяться даже над самым искренним и истинным их выражением. Эта черта, с одной стороны, представляет некоторую душевную стыдливость, то есть постоянную боязнь профанировать свои чувства, такое ощущение их святости и красоты, при котором всякая внешняя форма кажется негодною, несоответствующею. Таким образом, при постоянной насмешливости и отсутствии всяких внешних проявлений, у нас в душе сохраняется огромный запас энтузиазма, тем более сосредоточенного, чем меньше он проявляется. Но, с другой стороны, неверие в форму, в выражение, и неумение найти эту форму и это выражение, граничит с цинизмом, то есть с отрицанием всякого энтузиазма, с неверием в самую законность и действенную силу душевных движений. Постоянно колеблясь между этим цинизмом и этим энтузиазмом, мы, очевидно, можем быть удовлетворены только совершенною правдою и простотою, как в жизни, так и в художественных произведениях». В этих мыслях сегодня поражает и та смелость, с которой Страхов говорит о своем, и та неразделенность его собственного «я» со всем тем, что есть общерусскость; и сам стиль его размышлений, столь далекий от напористой нынешней журналистики. Понятность Страхова — это не доступность и пошлость, принятые в нынешней культуре. Понятность и чистота мышления Страхова — от полноты ощущения в себе самом своей самобытности. И если мы хотим сохранить и обновить великие традиции своей культуры, и если мы не хотим истощения самобытности, а значит хотим сохранить и воспитать нормального человека, то уже сегодня, уже сейчас нужно защищать права человека… на собственную культуру. Русскую. С этой главной проблемой мы и вошли в XXI век.