Но вернемся к повести А. Семенова. Живет Славка-сирота в детдоме. И если вот так, враз, отбросить всю тяжесть нашего привычного представления об этом казенном доме, то всплывет другой образ Детского дома (Дома детей) как самого светлого и чистого места на земле. Так должно было бы быть — того душа взыскует, но «хрупкий тонкий и прозрачный корешок», на котором жизнь горемычная Славкина держалась, никто не оберегал и не взращивал. Никто не закалял любовью. Вот и отыскивал он сам малое тепло, утешение и сиротские радости в мрачном здании «из шлака и пепла». И раскрывалось его сердечко «цветком встречь солнцу», когда подбирал он то перышко птицы, то стеклышко прозрачное. И становились эти пустяшки его личным богатством — «одинокому сердцу подмога». В детдоме не бывает ничего своего — все казенное да общее, даже и перышко кто-нибудь с хищной злобой отнимет. Детский дом — это мир без родства. В нем ни к чему и ни к кому не прислонишся. Нет в нем родственной подмоги и такое чувство возникает, что дети всегда «как-то отдельно существовали, неизвестно как народившись». Вот и Славка боялся забыть то, что было с ним прежде: «какое-то не им накопленное знание утверждало в нем, что беспамятство — большой грех». И только некий сильный и добрый Боженька, о котором все шептала ему бабушка, сдававшая его в детдом, оставался здесь вместе с ним. С Ним и начал он жить сызнова, и перекладывал он на Боженьку частичку своей детской боли. Увы, но такой порядок роста души, о котором говорит писатель, сегодня напрочь изгоняется из литературы.
С какой художественной силой смог рассказать Александр Семенов на полутора страницах повести о сиротстве и тоске своего чистого сердцем героя. Он рассказал о мире одиночества среди людей. Он крепкими нитями связал то, что в современной литературе давно разъединилось-улетучилось — вещный образ мира, плоть действительности, говорит писатель, способны и одарить, и осиротить человека. Вот, например, казенная ничья вещь — она ведь и не плоха сама по себе. Но нет у нее своей «истории», не сохраняет она тепла человеческой привязанности (пахнет хлоркой и чужим телом), не знает она ласкового любования собой. В ничьей вещи нет памяти, как и в ничьем ребенке ее тоже становилось все меньше и меньше, а потому у Славки Окоемова «память стиралась как карандаш старым ластиком». А человеку, чтобы состояться человеком, так необходимо быть чьм-то, быть кому-то своим. И потому, укладываясь спать, Славка поворачивался в воображаемую сторону — туда, где, по его понятию, «стояла его родная деревня»: «Верилось, что она, может быть, стоит еще на земле и живут в ней родственники или, на худой конец, соседи, и когда-нибудь приедут к нему. Родителей он уже не ждал — только силы попусту тратить».
Но появились в детдоме два человека и назвали себя мамой и папой Славки, усыновив сироту. И началась в его усталой душе другая жизнь.
С редкой деликатностью, с целомудренной осторожностью рассказывает прозаик об оттаивании детского сердца. Ласково и медленно потечет его повесть — словно урок всем нам, словно укор всем нам, так часто беспечно относящимся к собственным детям. Нет, не сразу поверил Славка в этот никак и ничем не заслуженный дар — «мама и папа… Он и слова-то эти давно уже обронил и уж более не поднимал. А напомнить их некому было».
Медленно, детским шажком, двигался Славка навстречу своему счастью, но всем существом своим вмиг понял суть — как только новый папа усадил его на колени, он узнал всю простоту счастья: «это когда ты кому то нужен»… Уходил Славка в новую жизнь под тоскливые взгляды несчастных детишек. Он не знал ничего об этом, вдруг ставшим большим, мире. Он радовался всему, тихо произнося на разные лады «мой, моя, мое». Моя машина, моя комната, мой дом, мои папа и мама — все в мире имеет имена, сладкие запахи, яркие краски. Писатель смог просто осязаемо нарисовать картину этого первого вольного Славкиного лета, которое проживает он с какой-то отчаянной радостью. Весь мир — речка, цветы, птицы и рыбы, кошка и бычок — все повернуто к нему, все готово дарить себя детскому сердцу. Я давно не читала в современной прозе такого простодушного и щедрого описания встречи человека с миром, такого отважного писательского наслаждения его многозвучием; не встречала такого сродственного сочетания бытия и души.
Эта праздничная детская жизнь была окружена жизнью людей, не хлебнувших сиротства, которые словно и не знали никогда, что живут они счастливой вольной жизнью. Тут писатель не только воплощает бесконечную благодарную радость приемыша, но и как бы заставляет всех нас установить принципиально иные отношения с миром — все дальнейшее движение повести выглядит словно укором (а даже и обвинением) взрослому миру, растоптавшему детское счастье. Именно взрослым (маме и папе) не хватило терпения, не хватило веры в ребенка — именно они не выдержат испытания. А Славка, видевший все разлады в семье, все еще любил их, все еще надеялся, что поймут они, подождут, пока оправится он и уйдет из него детдомовская боль и страх. Но вернут его новые родители обратно в детский дом — распнут его детское счастье. Тащат Славку к машине, чтобы увести его навсегда. И текут по его лицу горькие, горючие слезы — «но кто их заметит, кто им поверит»? Вообще тема детства как «самого большого и чистого окна в мир» звучит буквально у всех иркутских прозаиков. «Сладкую воду из реки детства» пьют герои В. Хайрюзова («Там без меня пусто») и Евгения Суворова, Юрия Балкова и жалостливый Ванюшка Анатолия Байбородина (из тонкого письма семейной повести «Не попомни зла»).