Нет, я расскажу вам про ту власть, которая давно уже пробралась к вам гены, которая осаживает вас из рефлексов ваших тел. Про власть, которая является кодом нашего мира, стоит за любым поступком, от войны до вашего похода к банкомату.
Редактор попросил вставить тут, как и где мы с тобой познакомились. Ну уж это не ваше дело, дорогие читатели. Вы уж извините. Это все интимно. В нашем знакомстве фигурировала фраза, сказанная официантке в кафе, в котором я писал учебный план за своим кряхтящим от старости ноутбуком. Девушка эта расхохоталась и хохотала потом еще очень часто, я приручил этот веселый хохот и находил в нем до десяти разных оттенков, начиная от восхищенного одобрения и заканчивая грубоватой нежностью.
Да, Оля работала официанткой в кафе. И больше я на эту тему опять говорить не намерен. И я не буду ничего от вас выслушивать, не ваше это дело. Да, у меня кандидатская по истории архитектуры. А она разносит еду по столикам и принимает заказы.
Давайте лучше вам расскажу про «Курилы». Оля работала (теперь не работает, куда ушла – никто не знает, ну это и так понятно) в заведении на Большой Ордынке, называвшемся «ресторан русской и японской кухни “Курилы”». Русская и японская кухня присутствовали в меню на паях, но смена географической фазы была тесно завязана на время суток. Днем здесь был респектабельный, тихий суши-бар, офисные служащие, рисуя на салфетках суммы, на которые надеются после повышения до помощников начальника управления, топили в черном соусе трепетные креветки, заглатывали калифорнийские роллы и теребили себе руки разогретыми влажными полотенцами.
Вечером эту публику вымывало в пресные клубы с белыми стенами, где они продолжали рисовать на салфетках суммы, но теперь уже те, что отдают за грамм кокаина дилеру, а в «Курилы» на вороных конях слеталась со всего города золотая орда, одетая преимущественно в черное, с большим количеством металлических украшений, ничему так и не научившаяся, коренастая, кургузая, вертлявая, выползающая теперь, во времена Просвещения, только в темное время суток и только в свои, предназначенные для пьяных танцев на столах, места.
Примерно с 21.00 до 6.30 утра «Курилы» переходили под контроль русского шансона, девах, поющих «Мурку» караоке, русского мата, «сто пятьдесят и стакан сока». Вся татарская история этой части города возрождалась в табачном дыме: здесь жрали жирное мясо коротко стриженные мужчины с круглыми лицами, и по лицам текло, и по рукам текло, и по усам текло, и в рот попадало, и в челюсть попадало, да и ногой по почкам, случалось. Часто прибывала скорая, но никогда – милиция, потому что «Курилы» были под контролем русских, а не этих дневных японообразных менеджеров, которые могли вызвать милицию, даже обнаружив ошибку в меню в слове «терияки». Поутру заведение освещалось трезвым светом Страны восходящего солнца, и прекращал бухать шансон, прекращали бухать татары, тела уносили, столики протирали, появлялись вазы с побегами тростника, и ты шла отсыпаться домой. Ты работала там сутки через трое и становилась то японкой, то татаркой, а волосы у тебя были золотистые, как застрявший в паутине рассвет.
Иногда ты так уставала, что не могла заснуть, и рассказывала о том, как сегодня какой-то из них вдруг спел по-французски «Salut, c’est encore moi», да так, что ползала плакало (хочется сказать: «ползала ползало») и что немедленно после этого его вырвало прямо на телевизор, а сам он отрубился, и ты его пыталась оживить, потому, что его было жалко, а потом вызвали такси и как-то откачали таксистскими приемами антиалко-НЛП, и оказалось, что ехать ему некуда, что что-то там у него такое произошло, что теперь ехать ему в этом городе совершенно некуда.
А я рассказывал тебе, почему все наши заведения в той или иной степени «Курилы» (ты их называла так: «Курилы. Пилы. Танцувалы»). Почему у нас исторически любой ресторан тяготеет к Верке Сердючке, оливье, умца-умца и пьяной драке. У них, в Европе, кафе – места сбора просвещенных буржуа, концентрация светской жизни, в России же оно – место, где государство зарабатывает на втюхивании алкоголя своим пьяным рабикам. К этому моменту ты уже, конечно, засыпала: мои социологические маргиналии действовали на тебя убаюкивающее. Дернувшаяся вдруг нога сообщала, что ты уже отчалила, и я обнимал тебя, и под белыми парусами твоего дыхания вплывал в сон, чтобы проснуться через десять минут по будильнику и ехать рассказывать про семиотику архитектуры людям, на которых мои лекции действовали так же убаюкивающе, как и на тебя.