Она посмотрела на меня со сдержанным отвращением.
— Я понимаю, — сказала она ровным голосом, — нашему королю служат даже лесные разбойники…
— Ага, — ответил я охотно. Прочистив поочередно обе ноздри ей под ноги, я сделал вид, что жутко застеснялся, и потому подошвой звучно растер эти экскременты, причем ногу забрасывал, как конь копыто, как бы стряхивая подальше налипшее. — Мы… того, где больше плотють.
Она кивнула, сунула монету кучеру, мол, на пропой; тот едва не кончился от счастья, усталость мигом выдуло, а она прошла мимо моего существа. Возница метнулся вперед, распахнул для нее дверцу в воротах замка и стоял там, низко кланяясь. Она не оглянулась, спина ровная, походка усталая, но легкая. Пройдет по стебелькам растущей травы — не примнет.
Я не помнил, как меня вели дома и улицы, очнулся только в своей каморке. Нет, у меня уже не каморка — просторная комната для меня, поменьше для двух слуг. Лавка жалобно застонала: я обрушился, как подстреленный лось, но все равно крутился на ней как уж на горячей сковороде и встал до того, как лавка рассыпалась. Сердце стучало учащенно, будто бежал по эскалатору, кровь гремит в черепе, в груди стремительно разрасталось щемящее чувство острой потери.
Через зарешеченное пространство видны двор, снующая челядь. Молоденькие девушки, сочные, пышные, быстро поспевающие, готовые для употребления. Я и раньше мог любую, а сейчас, когда возведен в рыцари, даже знатные дамы…
Ну почему, почему меня шарахнула эта дурь, над которой высокомерно смеялись еще подростками, прекрасно понимая свое преимущество над тупыми ромеоми, тристанами и прочими ростанами, что не знали вседозволенности секса, не знали половой техники, не знали презервативов и прочих противозачаточных средств?
Почему я смотрю во двор, где шмыгают эти сочные простолюдинки… да иногда и дочь знатного сеньора важно прошествует в сопровождении слуг, и вижу только бледное лицо, карие глаза, алые губы? Я ведь знаю же, что и она такая же, как и все, знаю, что у нее между ног, знаю, что она делает со своим мужем… что он делает с нею…
Ярость ударила в голову с такой силой, что я зарычал, схватил меч и бросился к двери. Прогремели ступеньки, я сбежал во двор. Холодный воздух наступающей ночи охладил лоб, я выбросил в сторону левую руку, пальцы ухватились за что-то, я сжал их и не разжимал. Грудь быстро и часто вздымалась, я дышал часто, с хрипами, с надрывом.
Вокруг меня образовалось чистое пространство. От множества фонарей бегут косматые тени, но в освещенном красным светом круге пусто. Испуганные голоса доносятся сквозь грохот жерновов из черноты:
— Что с ним?..
— Бесноватый, грят…
— Это который с Ланселотом…
— Братья, отойдите от греха…
— Да, сбегайте за лекарем. Если он кинется, то сетью его. Или на копья…
Я несколько раз глубоко вздохнул, гипервентилируя легкие, а теперь — насыщенную кислородом кровь — в мозг, в мышцы, взять себя в руки, это мы все знаем, нет хуже для человека моего времени стоять вот так под брезгливыми взглядами толпы…
Из темноты выступила фигура в надвинутом на глаза капюшоне. Монах двигался неслышно и ровно, словно плыл над землей, меня на миг охватило чувство нереальности. Голос из-под капюшона раздался звучный и участливый:
— Сын мой, тебе плохо?
— Спасибо, — прошептал я, — уже справился…
По толпе прокатился вздох облегчения. Монах кивнул, сказал:
— Лаудетор Езус Кристос!.. Могу чем-то помочь?
— Я сам, — ответил я. — Всегда сам.
Пальцы долго не хотели отпускать крюк коновязи, в который, оказывается, вцепились железной хваткой. Монах поддержал меня под локоть, так мы прошли до входной двери моего дома, я взялся за дверную ручку, а он сказал в спину:
— Ты никогда не бываешь сам, сын мой.
Я обернулся, спросил враждебно:
— Почему?
Он перекрестился, сказал смиренно, тихо:
— С тобой всегда твоя совесть. С тобой всегда твоя гордыня… С тобой страхи, а их легион. Даже самый мужественный человек чего-то страшится, хотя не признается порой даже себе… Но сатана все замечает, любую щелочку расширяет до пропасти, чтобы отрезать человека от прямой дороги к богу. Потому держись, сын мой!.. Ты не один. Бог всегда с теми, кто впускает его в свое сердце.
На стук дверь открыл заспанный слуга. Я обернулся на пороге, сердце сжала боль, у монаха слишком понимающие и сочувствующие глаза, сказал тихо:
— Спасибо… Спасибо за добрые слова.
— Если что, — ответил монах, — я всю ночь в часовне… Что это было, брат?
— Искушение, — ответил я в понятных ему символах. — Искушение.