Мне бы росой отмыть с сердца дурную весть, красной корой ольхи горечь внутри заесть, мне бы судьбу сломать, как об колено ветвь… Примешь ли ты меня в лапы свои, Медведь? Буду тебе плясать, шерсть на спине чесать, мхом выстилать кровать, сны медвежат качать, песенки пчёлам петь, мёдом беременеть, зимний покой стеречь, сало твоё беречь. Буду тебе женой, буду тебе верна…
Голос Медведя: нет. Мне не нужна жена.
Значит, жених мой — Ящер, страшную шею прячет в тёмной воде стоячей гиблых гнилых болот. Значит, в безгубый рот скользкою рыбой плыть, голой, простоволосой по берегам ходить, бледной кувшинкой спать на полотне воды… Ящер, возьми меня! Спрячь от моей беды. Буду ползти ужом, жизни срезать ножом, стану царицей дна…
Ящера шёпот: нет. Мне не нушшшна шшена.
Ты не жила, любя. Лес не спасёт тебя. Ты не одна из нас. Пробил твой смертный час.
Тело покрой листвой — мы будем петь над тобой. Губы залей смолой — мы будем петь над тобой. Выступит кровь росой — мы будем петь над тобой. Рвётся душа в побег, сердце даёт побег, что будет под ветром гнуться, к солнцу лицом тянуться.
Жизни тебе не сменять, женой никому не стать — древесной невестой, безгласой, безвестной, на месте в лесу стоять.
РУБАШКА
Мне мама сказала, мол, ты родилась в рубашке, а люди детей рождают с иглою в сердце. Поэтому жить им — так остро, и очень страшно. Тебе же, цветочек алый, бояться нечего. Здесь главное не признаться, чуть-чуть перекантоваться — тебя в восемнадцать живой заберут на небо.
И вот я жила, ни с кем почти не общалась, всё больше отмалчивалась. Когда прижимали к стенке (нашёлся такой, он потом из окошка выпал) — я била в лицо, зажмурившись и задохнувшись от смелости. Рубашка в комоде хранилась в целости. А я ломалась: вот мне бы в Иртыш купаться, в колготках до ночи в подъезде стоять с парнями. Но мама смеялась — задать бы тебе, Настасья, да разве ж ангелов можно пороть ремнями.
Моим отметкам завидовало полкласса, над внешним видом смеялось, поди, полмира. А я рвала календарики на восемнадцать частей, не слушала первый альбом Земфиры — настолько была одержима всем тем, что снилось. Вот осень ранняя, август ранен, и мне восемнадцать, со мной ничего не случилось.
Открыли мы тот комод, достаём рубашку. А в ней, словно море, во всю её ширь — прореха. И тут появляется храбрый смешной портняжка, с искристой иглой, и латает меня — для смеха, наверное. Может быть, и с корыстью. А может, с любовью, я, видимо, не врубилась. Теперь вот живу с заплаткой на месте сердца. А небо — оно с тех пор мне почти не снилось.
ПИСЬМА ТУДА И ОТТУДА
ТУДА:
Не хотела тебе писать, да опять скучаю. Плохо с нервами, пальцы жёлтые, в глотке рык. Знаешь, после того, как ты, я везде таскаю, как собачка какая, верёвки твоей обрывок. Знаешь, после того, как мы — только наши тени мне мерещатся по обоям, по стенам школ. И услужливо, на ночь глядя, рисует темень — камень в темя, в постель метель, золотой укол.
У меня всё в порядке, гладко. Живу как надо. Похудела, почти не пью, засыпаю поздно. Одногруппница вот познакомила с другом брата. Погуляли. Но это, видимо, несерьёзно. Помнишь, Бэб, как мы через овраг в монастырь ходили? «Толстый поп» нас потом прогнал. Ты был сильно датый. Расскажи, как там рай и ад. Тяжелы ли крылья? Ну а Бог, он какой? Он действительно бородатый?
Мне всё кажется, Бэб, что ты смотришь меня, как телек. Пока солнце не сядет… Ну, что-то у вас там светит? Блин, увидел бы кто, подумал — больная девка. На тот свет сочиняет, и думает, что ответят…
ОТТУДА:
Отвечаю. Ну мне-то тут ничего не светит. Лишь любовь твоя, когда ты обо мне вспоминаешь. Даже если ты это делаешь в туалете. Кстати, Машка, когда ты там лампочку поменяешь? Здесь всё время — всё тот же день, только очень длинный. Так и ходишь с говном в штанах, да с петлёй на шее. Вот встречался с Эженом — он высох, как балерина. Ну в могилке-то, ясное дело, не хорошеют.
Паренька твоего я видел. Одет недурно. Он же в банке сидит, понятно, там жирно платят. Только ты, когда будешь с ним — обо мне не думай. Тесновато нам будет втроём на одной кровати. Не хотел бы смотреть — смотрю. Такова награда. И под рёбрами режет, как будто бы там живое. Суицидникам, Машка, ни рая тут нет, ни ада. Без конца помираю, а мог бы, мудак, с тобою…
Ты прости, был бухой, тебе розочкой в горло метил. А сейчас так кайфово слушать, как ты там дышишь. Ты живи, как живётся, Машка, не лезь в мой пепел. Ты ж врубаешься, знаю. И кстати — ты классно пишешь.
ДАМА ЧЕРВЕЙ
Дама червей пьет гранатовый сок, развалившись на троне, лениво сосёт виноградную гроздь. На подданных, согнутых в полупоклоне, глядит неохотно, как будто бы сквозь. В жилах её — электрический ток, но если бы этого было достаточно, чтоб быть счастливой. Дама червей несомненно красива, и очень тщеславна. И кольчатый страх, что каждую ночь ей в изящное ухо вползает, мозг пожирает одними словами — будь превосходней, чем можешь. И гложет, и гложет. Бог наградил её ангельским обликом, чёрт подарил ей гнилое нутро. Её сердцевина уже неподвластна чарам поэзии и медицины. Тянут верблюды через пустыню тяжёлый и ласковый шёлк, из которого нежными пальцами дама сошьёт тонкую тунику, чтобы хотя б на мгновение смолк визг паразита. Дама не хочет визитов, не хочет подарков, ей нравятся аплодисменты. Или комменты. И в сгибе округлого локтя, что кусан уже не единожды, дама с отчаяньем чует запах яблочной смерти. Смерти, что так незаметно съедает её изнутри.
АГНЕССА СИЛЬНЕЙ БЕДЫ
За тайной дверью, в темнице леса запрятан сон для моей принцессы. Настоян он на томленьях песен, на тёмных виденьях вод. А мир людей — он давно известен, их мир, как узкое платье, тесен. Ложись скорее, моя Агнесса, ложись же — и сон придёт.
Так пела мама любимой дочке — за гранью дня, под подолом ночи. У тела грела, любила очень, и голос, струясь, ласкал. А под окном поджидал неслышно косматый Дядь, что бедою дышит. Как только мама из спальни вышла — он влез, и дитя украл.
Чтоб громкий крик заглушить, зажал он ладонью страшною, шестипалой Агнессе рот. Ну а мать не знала, под свечкой уселась прясть. Дитя подмышкой держа, бежал он — сквозь лес, не ведавший слова «жалость», бежал, и радостно предвкушал он — понянчу добычу всласть!
Деревья в почве ногами гнили, деревья в воздух рога вонзили, в коре морщинистой сохранили состаренный ужас лиц. Леса не знают о боли судеб, леса стоят, безразличны к людям. Погибнет кто-то — но вечным будет беспечное пенье птиц…
И плюнет солнце на плешь поляны, и Дядь, от света как будто пьяный, приляжет. Лживая тень бурьяна покроет его глаза. Когда его ослабеют пальцы, решит Агнесса — пора спасаться, сквозь злые дебри домой пускаться — иначе никак нельзя.
Сбивая ноги, бежит Агнесса, бежит, не помня себя, из леса, и лес смеётся над нею, тесно смыкая свои ряды. Лишь мама знает — она вернётся. Она вернётся, когда проснётся, и новый день ей в глаза польётся. Агнесса сильней беды.
ЖЕНСКАЯ БИТВА
Ты живучая, как хорёк, ты щекастая, как хомяк, недалёкая, как ларёк. Развалилась ты, ноги врозь, на пути моём — поперёк. Каблуком тебя, да насквозь. И на дырку соль, чтобы боль, и юбчонку вниз, чтобы визг, поцелуй в уста — и с моста.