— Ты уж прости, Христофор, — сказал самый старший из них, приземистый человек с испитым лицом и темными ладонями, будто обожженными солнечными вспышками, о которых только что толковали. — Мы с тобой одногодки, а вот их, — он показал на сидевших рядом мужиков, державших на коленях свои кепки, — ты учил читать и писать. И моих сыновей тоже учил. И внуков. Ты знаешь, что все мы тебя уважаем, потому как ничего, кроме добра, от тебя не видели. Знаешь, что мы любим Маккавея, ты на него надеешься, как на опору в старости, раз других родных нету, но все мы обманываемся насчет своих детей…
«О Маккавее заговорил. Должно быть, весь город уже прослышал о его нервных припадках…» — подумал учитель.
— Мы знаем Маккавея еще вот этаким, рос с нашими детьми, — продолжал старик, — вместе в школу пошли, вместе в гимназии обучались. Нету среди наших односельчан человека, который не любил бы его как родного сына, и потому нас беспокоит то, что говорят про него…
— Болезнь его обострилась, — сказал учитель и, посмотрев старику в глаза, прочитал в них сочувствие. — Я думал, он выздоровел, но как настала жара, он начал буйствовать. Дети дразнят его, называют полоумным. Он терпит, а переполнится чаша терпения — срывается…
— Мы это понимаем и помалкиваем, из наших никто словечка против него не скажет, но другие пойдут жаловаться. Бабы — небось знаешь их — подливают масла в огонь: «Он нам детишек поубивает!» Сводил бы ты его в больницу. Авось помогут…
— Были мы с ним в больнице. Там осмотрели его и сказали: «Мы дадим ему лекарство, он успокоится, но если не устранить раздражители, все начнется сначала. Надо сменить обстановку: другая природа, другие люди, а лучше бы и вообще без людей, чтобы никто не раздражал его. Пусть займется делом, которое будет ему по душе, увлечет его, пусть побольше гуляет и ничто не травмирует его…» Все это прекрасно, думаю, но где найти такое местечко при моей учительской пенсии? Куда мне его повезти?
— Слушай, я вот подумал про тот домишко на берегу Огосты, где когда-то жил огородный сторож. Не знаю, правда, достаточно ли он крепок, не прогнила ли от дождей крыша? — старик повернул к нему освещенное лампой лицо, тонкий, обтянутый кожей хрящеватый нос сверкнул на свету.
— Дом крепкий! — подал голос один из гостей. — Я вчера ходил нарубить ивовых веток и заглянул туда. Только побелить стены да вставить стекла…
На берегу Огосты и впрямь стоял такой домик — учитель совсем забыл о нем. Он ожил в его сознании только когда гости, пришедшие поделиться с ним своим беспокойством, уже шагали по улице и уличные фонари то удлиняли тени, то укладывали их под ноги, и люди ступали по ним, как по полосам сажи. Учитель мысленно увидел затененный ветками ив домик, разъеденную дождями дымовую трубу, берег Огосты, местами заросший вьюнком и крапивой, местами подрытый водой; увидел речные омуты, подернутые прозрачной рябью, где он мальчишкой удил рыбу, и засыпая, слышал, как вода тихонько журчит в протоках, отдаваясь эхом в подводных ямах, над которыми свисают красные корни ивы…
В конце июля, когда жатва уже подходила к концу и над пустым жнивьем все еще раздавался стрекот кузнечиков, сухой и резкий, как треск стерни под ногами, Христофор Михалушев и его сын переселились в пустующий дом на берегу Огосты.
Дом состоял из двух небольших комнатушек, к нему примыкал открытый сарай, где под навесом чернели раскиданные ящики и жерди, в углу валялась изгрызенная мышами резиновая тапка. Штукатурка на стенах вся потрескалась от дождей, окна стали серыми от пыли, разбитые стекла затянуло паутиной. Кроты рыли вокруг дома землю, и, глядя на то, как шевелятся насыпанные кротами горки, одна возле другой — рыхлые, маслянисто-черные, — учителю вдруг пришло в голову, что дом стоит на осыпи и будет медленно, день за днем, погружаться в нее, пока кровля не сравняется с землей и в щели между черепичинами не пробьется трава. Но когда поляна перед домом огласилась стуком топора, которым учитель обтесывал сук, чтобы починить стреху, когда сухой пырей зашуршал под ногами сына, собиравшего щепки на растопку, кротовьи норы застыли недвижно, и острые их макушки побелели, затерялись в выцветшей от зноя траве, став одинакового с ней цвета. А спустя несколько дней кроты, спугнутые человеческими голосами, и вовсе исчезли, земля затвердела, и ноги, прикасаясь к ней, вновь ощущали надежность, которую не могли нарушить ни скрип порога, ни потрескивание черепицы, когда учитель ходил по крыше и ребра стропил слегка прогибались под ним.