Рубили придорожные осины… Эхо той рубки билось в голове старого учителя точно в огромном, пустом и гулком доме; Христофор Михалушев шел, оступаясь, по разрытой шоссейной щебенке и все думал: давно ль это было — десять лет или век назад? Пни могучих деревьев, почернелые от дождей, иструхлявели, осели, и трава уже почти скрыла их. Казалось, чья-то невидимая рука тащит корни к себе, в самую глубь размытой земли, а молодая поросль тянется к гулу ранних пчел в тщетной надежде удержаться, устоять перед этой жестокой силой…
Тень путника на траве подрагивала — узкая, маленькая, как и он сам, тщедушный, усохший с годами, — и, глядя на нее, он понимал, что приустали ноги, упрямо и безотказно носившие его по дорогам. Ветерок пузырил холщовые брюки, совсем побелевшие на коленях, щекотал заросшую, тонкую, жилистую шею, забирался под рубашку с потертым воротничком, и старик чуть поеживался от приятной щекотки. Он не брился несколько дней. Густая седая щетина, точно застывший клей, обтянула худое лицо с острыми скулами, он знал, что стоит ему взяться за бритву как на него из зеркальной глуби глянет некто с таким же лицом и уставится испытующе, словно намереваясь задать нелегкий вопрос; карие глаза в сетке морщинок смешливо прищурены, на губах ироническая улыбка, отчего складки в углах рта становятся крупнее и резче, надо лбом, словно голыш на речной отмели, поблескивает пролысина, — а ведь были времена, когда береговой ветер ерошил его густые пепельно-русые волосы… Опаловая мягкость миндалевидных глаз пытается затушевать этот предательский отблеск старости. Они смотрят неожиданно молодо на лице, где прожитые годы оставили свой отпечаток, подобный следу подошвы на засохшей глине. Зрачки золотисто светятся, как спелый плод, и в них видится глубина и спокойствие тихой осенней заводи. И если правда, что глаза — зеркало души, то путник, проходивший мимо осиновых пней, сумел сохранить душевную молодость. Только вот трудно решить, что это: дар судьбы или наказание для таких людей, как учитель Христофор Михалушев?
Молодые побеги вместе с осиновыми пнями все глубже уходили в мокрую землю. Старый учитель смотрел на них, и ему вспоминалось, как он с мальчишками купался в детские годы в омутах.
Пока он на берегу раздевался, клал камень на свернутую одежду, чтобы ее не унесло ветром, другие ребята обычно уже лезли в воду, осторожно нащупывая дно; сначала вода была им по грудь, потом по шею, по маковку, а потом ребячьи выгоревшие вихры уходили под воду, как вот эта поросль на пнях. Останки огромных деревьев тонули в невидимом омуте забвения, им уже не выплыть больше. А мальчишки живо выныривали с веселым плеском, подзадоренные шуршаньем придонных камушков… Глядя на зеленеющие хохолки побегов, учитель подумал, что, если он доживет до новой весны и опять побывает здесь, к тому времени канавы обок заброшенной дороги и сама она прорастут травой, и лягушки будут выскакивать из-под ног, как мокрые серые камешки в хлынувший ливень…
С того места, где остановился учитель, все их село когда-то было видно как на ладони. Река здесь делала поворот, и, чтобы она не размыла прибрежную дорогу, по откосу посадили ивы. Возвращаясь под вечер со станции, учитель любил наблюдать смену закатных красок сквозь кроны ив, прореженные корзинщиками-цыганами. Кровли домов постепенно темнели, точно их краснина со всеми своими оттенками, от бледно-розового до пурпурно-лилового, стекала на отмели Огосты; на какой-то миг побеждала необыкновенная белизна, и невозможно было понять, откуда она — то ли ее излучают беленые стены домов, то ли пышно расцветшие сливы и алыча за изгородью. Потом все начинало тускнеть, отдаляться к темно-лиловой гряде холмов, утрачивать формы и очертания, а на смену вступали голоса и запахи — кукарекали петухи, пахло очагом, хлебом, сладковато-горьким, приторным дыханьем незнакомых цветов…
То было прежде. Теперь сквозь ветви искалеченных ив виднелось непривычно пустынное, голое поречье, где провел свою жизнь старый учитель. Не на чем остановить, взор: ни одного окна, ни единой трубы, где бы вился белесый дымок, а бывало, вглядишься и видишь, что это не дым, это аист прилетел в родное гнездо. Поречье лежало теперь перед ним безлюдное и голое, ни голосов, ни эха, как будто нахлынула вдруг река и унесла к притаившейся за холмом плотине все: дома, крытые соломой курятники, хлевы, где ласточки под стрехой выводили птенцов, вечернее блеянье ягнят, пальбу охотничьих ружей со стороны виноградников, жужжание пчел — все то, что следует за человеком сквозь годы или отзывается эхом в его душе…