— Что можно взять в такую минуту? Только бы душу спасти… Когда начался всемирный потоп, библейский Ной собрал в свой ковчег всякой твари по паре, но у нас с тобой не будет на это времени, да и в лодке не хватит места, — улыбнулся учитель, и уголки рта дрогнули от тревоги; он понял, что ошибался, думая, будто мысль о лодке вселила покой в душу сына. Глаза Маккавея, вглядываясь в склоны холма, наверно, искали под гладкими плешинами ту пока невидимую трещину, в которую хлынет вода, вонзится, как гигантская кирка; он видел все ее изгибы так же явственно и безошибочно, как нейрохирург — швы черепа под самой пышной шевелюрой.
— Первым делом заберу тебя, потом поплыву в город, пока его не снесло водой, — говорил Маккавей, не отводя пристального взгляда от горизонта. Учитель понимал, что контуры облаков и летящих птиц начертали там апокалипсические картины, меж которых блуждает мысль сына. — Я крикну Муни: «Бросай свою коляску, скорей беги сюда!» Он не поймет, зачем я зову его, скажет: «Привяжи лодку, пойдем смотреть телевизор». — «Какой еще телевизор? — крикну я. — Вода прибывает!» Он оглянется и не поверит своим глазам: холм расколот, в пролом хлещет вода и так дымится, будто это не вода, а раскаленная лава. «Кидай костыли в лодку!» — крикну я и втащу его через борт. Вода будет пытаться догнать нас, но парус надует ветром, и мы умчимся далеко-далеко, а позади нас волны будут биться о стены домов, мы услышим, как зазвенит стекло: это вода разбивает окна и затопляет комнаты…
Отец слушал рассказ Маккавея и, видя, как сосредоточен его взгляд, как наползает на зрачки тень, отчего взгляд становится померкшим и блуждающим, словно у слепца, понимал, что сын смотрит сейчас глазами своей души.
Старик пытался представить себе, как отражается происходящее в душе сына, и это отражение виделось ему увеличенным и искаженным, как образы в кривых зеркалах на ярмарках… Должно быть, Маккавею мерещилось, как первыми пытаются выплыть из окон постели. Ненадолго задерживаются на волнах — точно плоты, — но тюфяки быстро набухают и тонут в водоворотах. На поверхности остаются только подушки, легкие благодаря пуху и людским сновидениям, и на этих подушках, как на спасительном островке, оробело стоят куры… Прибывающая вода сметает дощатые заборы, ставит их торчком, как лестницы, устремленные к небу, но никто не карабкается по ним, потому что они ведут в пустоту низко нависших туч. Вода сметает автомобили, под которыми обычно лежали, подкручивая болты, их владельцы; разбивает витрины ювелирного магазина и выносит оттуда золотые ожерелья, какими — учитель видел — украшают себя городские богачки. Поток мчится к вокзалу, куда только что прибыл поезд, врывается в вагоны и выносит оттуда чемоданы, узлы, зонтики — те, раскрывшись, повисают над волнами, а паровоз шипит, как исполинская головешка, потом гаснет и навсегда исчезает под разбушевавшейся водой.
И над охваченным паникой городом, над воплями людей, устремившихся в поисках спасения к соседнему холму, держа на руках перепуганных, мертвенно-бледных детей; над тополями, которые гнутся под напором взбесившейся стихии, надо всем, что может быть выкорчевано, разрушено и унесено, плывет фуражка Лесного Царя. Она не переворачивается, хотя волны швыряют ее и колотят, а мчится, мерно подскакивая над гребешками пены. Вымытая брызгами кокарда светится, начищенный касторовым маслом козырек тоже сверкает, а верх, туго обтянутый зеленым сукном, похож на направляющийся к другому берегу паром…
Христофор Михалушев, воссоздавая в своем мозгу эти видения сына, ничуть не удивился бы, увидев, что на козырьке фуражки сидит сам Лесной Царь, спустив ноги в воду, и шевелит пальцами, чтобы отмыть засохшую глину, а на коленях у него карабин — ведь на том берегу тоже есть нарушители закона и он обязан туда заглянуть…
Христофор Михалушев рисовал себе все это бледней или ярче — насколько позволяло воображение, разбуженное блуждающим взглядом Маккавея, но он был убежден, что мальчик, как он любил называть сына, видит все в мельчайших подробностях. Даже то, что ему, Христофору, представляется черно-белым, в глазах сына переливается всеми цветами радуги, и над всей этой пестротой спокойных и драматических красок господствуют два цвета: мутно-синий — цвет разбушевавшейся воды и золотисто-белый — раздуваемых ветром парусов, которые мчат лодку под грохот рушащихся домов к противоположному берегу.
Старый учитель пытался объяснить себе, откуда долетает то эхо, которое с мучительной силой мечется в душе Маккавея, как метался, он помнил, в детстве его собственный голос в отверстии пещеры возле Искыра, облепленной сонными летучими мышами… Причиной всему, конечно, было болезненное воображение Маккавея, ведь мальчик никогда не видел, как прорывает плотину, даже страшного разлива Огосты в 1942 году он тоже не помнит, ему тогда и годика не было. В какую ночь наблюдений и переживаний пустили корни эти увиденные наяву сны, подобно упругому, крепкому дереву, ветки которого с трудом умещаются в мозгу Маккавея, а листва сплющивается, теснимая мыслями?