Учителю трудно было ответить на эти вопросы.
В отличие от других людей, которые опрыскивали виноградники, окучивали картофель, а по вечерам медленно потягивали отдающую старым бочонком ракию, Маккавей не умел очищать душу от скопившихся впечатлений и чувств. Он мог подолгу страдать от жалости к убитой птице, со страхом и восторгом наблюдать за вспышками молний в ночном небе, с мальчишеской мечтательностью смотреть, как рассеивается белый след умчавшихся самолетов, он с криком вскакивал во сне, увлекаемый водоворотом на дно заводи у железнодорожного моста, — его чувства были болезненно обострены. Но как бы ни были иногда драматичны все эти переживания, вряд ли они могли объяснить мрачные видения Маккавея — холм, не выдержавший напора воды, бушующие водовороты в его пещерах, город, гибнущий в гуле и грохоте волн. Возможно, в душе сына наслоились тревоги человечества, которые вот уже столько лет витают в воздухе: тени людей, погибших при атомном взрыве над Хиросимой и Нагасаки, стронциевая пыль, осевшая на все низины и возвышенности земли, взвихренная автомобилями пыль, что оседает на листву и плоды фруктовых деревьев в исчезнувшем селе… Он помнил, как потрясенно сын рассматривал снимок, где была запечатлена Хиросима: на стене тень сгоревшего человека — плотная, будто нарисованная углем, а от самого человека не осталось и горстки пепла…
Этот серый пласт тревог и страха, успев затвердеть, лежит в душе человека, но мысли без устали, как кроты, подтачивают его, ищут семя гибели, чтобы перегрызть его ростки. Под их напором затвердевшая корка трескается. Пласт, казалось бы, тонок, но под ним зияют пропасти, чернеют отверстия пещер… Остается лишь хлынуть воде — и вот она уже здесь: это тот самый водоворот, что унес песок из-под ног тонущего мальчика. Жалкий, небольшой омут, но глаза страха делают его огромным. Вода в подводной яме гудит (это гул в пещерах рассеченного холма), и до последних городских зданий, которые будут снесены ее напором (так рабочие сносили его родной дом), осталось всего несколько шагов…
Должно быть, у больной души не пять органов чувств, а шесть, думал Христофор Михалушев. Она обладает даром предчувствовать те сигналы, к которым мы остаемся глухи. И нужно лечить ее, чтобы избавить от трагедий, сделать нормальной, то есть практичной, рассудительной и нередко бесчувственной…
Так старый учитель пытался объяснить себе некоторые странности сына: он сознавал, что лишь прикасается к истине, ибо проникнуть в душу человеческую — дело сложное, оно требует не только житейского опыта, но и умения выбраться из сложных ее лабиринтов. И хотя он сорок лет учил детей, а значит, имел дело с человеческой душой, он не считал, что обладает умением опытного психолога — ведь у детей все проще, яснее, их поступки легче понять и объяснить…
А Маккавей, не замечая озабоченности отца, сновал под навесом, негромко что-то насвистывая, — положит доску на самодельный верстак и примется строгать… Стружки сыпались к его ногам, ветерок играл ими, сплетая их спирали и колечки. Звуки рубанка напоминали свист кос на ближних склонах в июне, и Маккавей, слушая их, мысленно видел длинные, шевелящиеся валки скошенной травы, из которых зелеными облачками вылетают кузнечики.
Оструганную доску он прислонял к стене, и вот уже вторая сыпала стружки ему под ноги. Весь дом наполнялся запахом сырой древесины. Учитель улыбался, сосновый дух напоминал ему о том, как в двадцать шестом году (эта дата была выложена мастерами на дымовой трубе) он строил свой дом. Точно так же пахли стропила на крыше, свежий запах древесины заполнял комнаты, еще без окон и дверей, — этот запах был первым обитателем нового дома.
В запахе дерева, белеющего под острием топора, звенящего под ударами тесла или оструганного, словно выутюженного до блеска, рубанком, Христофор Михалушев ощущал дыхание самой жизни, полной надежд и ожиданий, и когда он вдыхал свежее дуновение лесов, доставленное поездами и машинами в жилье человека, к нему всегда возвращалось доброе настроение.