Христофор Михалушев особенно любил родное село за его окошки, все до единого обращенные к югу, на горы. Из них открывался такой вид, что всякий раз захватывало дух.
Дома смотрели в ту сторону, откуда весной прилетали птицы, и окна еле вмещали величественный силуэт горы. Ее остроконечные вершины чередовались с пологими седловинами и холмами, те шли от другого берега реки и, приближаясь к Балканскому хребту, все повышались, точно ступени, устланные зеленым бархатом, — казалось, что это по ним всходят к снегам Кома[2] то день, то ночь, и по ним же снова спускаются в котловину. Отнять у этих окон гору значило отнять у них все — гора была не просто громадой синеватых скал и отвесных обрывов, а чем-то таинственным, сказочным, манящим, особенно для детей. В туманные дни они не могли достигнуть взглядом самой высокой вершины и уж тем более заглянуть за нее, зато ночью, во сне, им это удавалось: они находили брод через Огосту и, миновав холмы и ложбины, карабкались по крутизне до самого перевала, а оттуда зачарованно смотрели на огромный мир, который до этого мгновения был для них тайной…
Христофор Михалушев помнил, что покойный отец всегда подрезал кроны деревьев перед домом, чтоб не закрывали вид на гору. Он любил под вечер посидеть, покурить у окна, задумчиво следя сквозь тоненький дым сигареты за тем, как меняется в сумерках окраска горных вершин, как от реки по дороге возвращаются односельчане и мотыги их сверкают в последних лучах заката. Односельчане идут мимо, замечают отца за оконным стеклом, говорят ему: «Добрый вечер!» — и слова эти, точно эхо, все повторяются, пока совсем не смеркнется; люди до самой темноты бредут с поля, и посеребренный дымком сигареты старик, улыбаясь, кивает им.
Из окна отчего дома Христофор Михалушев впервые увидел, как прилетели с юга ласточки и со щебетом искали свои прошлогодние гнезда. Сквозь узкие эти окна он смотрел на широкие броды Огосты, куда под вечер приходили на водопой соседские лошади, становясь огненно-красными, словно шкура у них была прозрачной и сквозь нее просвечивал выпитый ими закат, — можно было даже разглядеть тонкие облачка, которые плыли по закатному небу.
И еще много-много милого сердцу мог бы он вспомнить, и в каждом воспоминании позвякивали бы стекла окошка с выцветшей рамой и золотым зайчиком, которое солнце отбрасывало на пол.
Когда-то давно — Христофор тогда еще был первоклассником — учитель велел детям нарисовать то, что им всего милее в отчем доме. Разное нарисовали его соученики: кто — очаг, кто — кровать или квашню с тестом. Христофор нарисовал ступеньки, ведущие в дом, и рядом — кустик дикой герани. Спроси его тогда учитель, отчего он нарисовал именно это, он бы, наверно, смутился: как признаться, что эти ступеньки ему всего милее оттого, что нет ничего лучше как под вечер присесть на них и ощутить всем телом тепло ушедшего летнего дня?
Будь этот учитель еще меж живых и попроси он Христофора нарисовать то, что ему сейчас особенно дорого в родном доме, он бы не задумался ни на мгновение, под его кистью возникло бы окно — самое обычное окно в сосновой раме, но в нем таится нечто магическое, ощутимое лишь для того, кто умеет смотреть на мир глазами ребенка…
Старому учителю случалось думать о смерти, он мысленно видел, как село провожает его в последний путь… Это случится к исходу дня, весной (ему хотелось, чтобы час этот пробил тогда, когда у окна родного дома расцветет черешня), по склонам будут звенеть колокольцы, а в протоках Огосты протяжно квакать лягушки. Его понесут прежние ученики, теперь уже седовласые, и он будет прощаться с землей и небом. Облака, приплывшие от Кома, будут отбрасывать на дорогу бегущую тень, и по ней пройдут те, кто понесет учителя, более четырех десятков лет встречавшего на пороге школы их самих, их детей и внуков… Плывут облака, солнце освещает беленые стены домов, и если бы глаза не закрылись навек, учитель увидел бы, что каждый дом прощается с ним на свой лад.