Змея научила меня не упускать счастливые мгновения жизни — ведь ее ниточка может внезапно оборваться. Был я уже к тому времени в годах и не искал услады в том, что доставляло радость в юности. Я отправился странствовать по свету. Где я только ни побывал! Видел Голландию, когда цветут тюльпаны. Это что-то немыслимое — целые поля, точно костры, горят! Видел Венецию в канун Рождества. Гондола везла меня по темному каналу — сама тоже черная, как гроб, а за освещенными окнами дворцов виднеются празднично накрытые столы и сидящие за ними люди. Итальянцы очень пышно празднуют сочельник. У всех на столе фазаны. Когда я увидел это впервые, мне стало смешно — фазан лежал на роскошном фарфоровом блюде, как живой, — разноцветное оперенье на шее, крылья опушены, красные сережки у клюва. Потом украшения сняли и все принялись орудовать ножами и вилками…
— Вот так, приятель, — закончил гость свой рассказ. — Осталась у меня на старости лет одна радость — ездить по белу свету. Разыскиваю давнишних друзей, чтоб повидаться, но при каждой встрече понимаю, что езжу не для того, чтобы узнать, что в молодости упущено, чтобы навсегда проститься…
Давно перевалило за полночь. Если бы в селе оставались петухи, они бы уже возвестили приближение утра.
Тени деревьев укрыли большую часть поляны перед домом, но оставалось освещенное луной пятно, где поблескивала мокрая трава. Светился и невод, натянутый под навесом для просушки. Он висел распяленный, напоминая гигантскую паутину, и каждая ее нить была золотой.
А за неводом виднелась недостроенная лодка.
Пора было ложиться. Христофор Михалушев постелил гостю на кровати Маккавея, в другой комнате, а сам лег у себя — возле стола, где стояли неубранные тарелки и нетронутые стаканы с темно-красным, как для причастия, вином.
Через стену было слышно, как гость из Ванкувера раздевается (пряжка ремня билась о стул), потом кровать под тяжестью усталого человека скрипнула. Учитель, который привык к бессоннице и знал, что после всего услышанного и перечувствованного до утра не сомкнет глаз, думал, что гость тоже будет долго ворочаться в постели, однако минут через десять услышал его сонное, мерное дыхание.
Много месяцев подряд Христофор Михалушев слышал за этой стеной дыхание сына. Оно напоминало ржание коня, с чьих губ капает пена. Должно быть, неведомая сила ночью гнала душу Маккавея вверх по склонам и заставляла заглядывать в бог весть какие бездны — к громкому дыханию нередко примешивался зов о помощи…
Эта мысль вернула учителя к сыну, и он стал прислушиваться: хотелось уверить себя, что он слышит шаги Маккавея по траве. Повеяло немотой ветра, и ему стало грустно, что в эту долгую диковинную ночь мальчика нет здесь, что он не мог послушать рассказ человека, который странствует по свету, чтобы проститься со старыми друзьями… Как бы, наверно, радовался Маккавей, как ликовала бы его душа! Путешествия с детских лет были заветной его мечтой.
Болезнь все отняла у него…
Какие видения побудил бы в его воображении рассказ канадца о вечернем плавании на гондоле в канун Рождества?
Маккавей, вероятно, ясно представил бы себе трепетанье отраженных в канале огней, по которым проплывала гондола — неторопливая и черная, как гроб, который несут длинные руки этих огней. Перед его глазами проплыли бы богатые праздничные столы, широкие и светлые, как залитая луной поляна на берегу Огосты; он жмурился бы от сверкания люстр, а потом бы увидел, что на праздничных столах лежат фазаны — те самые, которых итальянцы убивали в зарослях его родного села: с золотистыми перьями, с синими кольцами на шее и рубиновыми сережками. Те самые — только не могут взлететь, хотя их пугает звяканье ножей и вилок, а недвижно, словно высиживая яйца, возвышаются на богатых фарфоровых блюдах, а над ними витают долетевший с канала легкий запах плесени и гниющей воды.
Христофор Михалушев знал, что, доведись мальчику собственными глазами увидеть все это, он бы не плыл безмятежно под мостами Венеции, плененный волшебными картинами ночи, а выскочил бы у первого же причала и кинулся спасать фазанов… Стучался бы в массивные деревянные двери, и дома наполнились бы гулом; бил бы в ладоши, чтобы вспугнуть фазанов, указать на распахнутую дверь, через которую можно улететь, взмыть над улицей и спастись…
Празднично одетые люди цепенеют, увидав у себя в доме рыжеволосого незнакомца в сандалиях, в выгоревших на коленях холщовых штанах, с лихорадочно сверкающими глазами. Пока Маккавей растолковывает им на своем, непонятном для них языке, что эти фазаны выросли в его родном селе, на его родном дворе, что он любовался ими по вечерам, когда они взлетали в небо, точно золотой дым из труб умерших домов, пока он все это растолковывает, в дверях появляются двое — должно быть, вызванные по телефону. Вежливо кланяются хозяевам и своими сильными руками хватают незнакомца, ворвавшегося в чужой дом. Маккавей вскидывает голову, смотрит на них и видит, что это те итальянцы, которые шагали по дворам его родного села и палили из ружей, опьяненные удачной охотой… Он хочет вырваться, но стальные пальцы вызванных по телефону людей все крепче впиваются в его запястья.