Выбрать главу

И вот его ведут по праздничному городу, под ликующий гул колоколов — ведут туда, куда отводят всех, чья душа не умеет защититься ничем, кроме порыва искренних чувств и правды…

Христофор Михалушев мысленно рисовал себе эту картину и не сомневался, что все произошло бы именно так…

Как мерно и покойно дышал спавший за стеной человек! На незнакомом месте, в чужой кровати, — а будто у себя дома. Учитель думал о том, что случись ему оказаться в тех далеких краях, откуда приехал его гость, он не только чувствовал бы себя неловко под чужой крышей, но долго ощущал бы ночью все складки постели, все шорохи на полу. И часы на стене тикали бы невыносимо громко.

Всю жизнь он старался не причинять никому неудобств, хотя это и создавало неудобства для него самого. Он замечал мелочи, которые мог бы оставить без внимания, размышлял над ними, воображение увеличивало их, а они камнем наваливались на его душу.

Эта болезненная чувствительность, которая могла бы быть плодотворной для человека, посвятившего себя кисти или перу, для скромного сельского учителя была тяжким бременем, потому что она рождала не творения духа, воплощенные на бумаге или холсте, а лишь мгновения обычной человеческой жизни, которые или не замечались окружающими или же быстро исчезали из памяти. Но учитель нес эту ношу с мучительной радостью матери, несущей на руках свое дитя — из-за неблагосклонности судьбы некрасивое и все же дорогое сердцу…

Эту свою драму Христофор Михалушев передал — вместе со своей кровью — душе сына…

Те, кто мало знал душу Михалушева, относились к нему с опаской. В их глазах душевная болезнь означала буйство, неосознанные поступки, внезапные порывы, тогда как душа Маккавея походила на лес, взбудораженный ветром. Для уха, не умеющего сосредоточенно слушать, от леса исходил ровный, глухой и пугающий шум. Но тот, кто умел вслушаться в музыку осеннего леса, подобную музыке большого оркестра, — тут и флейты, и фаготы, английские рожки и медь, литавры и барабаны, — тот распознавал голос каждого дерева, а у деревьев не только разные голоса, они придают музыке глубину… Такой человек может уловить даже легкий стук дождя по листьям и шорох возвращающегося в свою нору ежа.

Душа Маккавея была похожа на хмельной от солнца лес, полный необычных звуков, с притаившимися в корнях змеями, лес, доверчивый к птицам и беззащитный перед топором…

Луна скрылась. На минуту-другую наступила полная тьма, а потом небо над ивами стало бледнеть.

Близился рассвет.

Путешественник из Ванкувера все так же тихо и размеренно дышал за стеной. Ни разу не перевернулся на другой бок, словно был прикован к кровати.

Вспоминая его рассказ, Христофор Михалушев размышлял над нелегкой судьбой этого человека. Душа старого огородника тоже была больна, но он не давал лишаю, губившему Маккавея, вцепиться в нее своими щупальцами. Вырывал его загрубелыми от мотыги пальцами — так безжалостно, что даже слеп от боли — и вместе с лишайником выбрасывал кусочки своей души, подобно тому как выбрасывают за ограду выполотые сорняки.

Ему удалось спасти себя потому, что он был сильным человеком, хотя шупальцы лишайника оставались в нем и ждали часа, чтобы снова оплести его душу.

День неудержимо приближался. Небо сверкало так, будто его подожгли.

«Хорошая будет погода», — подумал учитель и ощутил какое-то незнакомое прежде спокойствие. Быть может, оно было навеяно мыслью о человеке, случайно навестившем его дом, — человеке, который к вечеру уедет — навсегда! — и Христофор Михалушев увидит, как поблескивает сквозь заднее стекло машины его бритая голова, а глаза, под которыми подрагивают лиловатые мешки, дружески улыбаются, и в них светится искорка печали, которую даже самый сильный человек не может скрыть в минуту прощанья…