Выбрать главу

Ремешки сандалий, на которые он наступил, точно железом порезали ему ступни.

Он вздрогнул от боли — и проснулся.

За окном было пасмурное утро. Падал снежок.

Старый учитель увидел за окном трехугольную морду лисицы, а за нею — побелевшие ивы и заснеженные склоны холмов. Лиса смотрела на него немигающими желтоватыми глазками, и, еще не вполне очнувшись от ночных кошмаров, он увидел в этих глазах холодную насмешку.

Замахнулся, ударил кулаком по стеклу. Стекло разлетелось, поранив ему пальцы. Лиса увернулась от осколков, еще раз взглянула на него все тем же холодным взглядом и затрусила к реке, волоча за собой хвост, как делают все лисицы, чтобы замести свой след…

Эпилог

Почти двадцать лет назад, когда на страницах первого своего романа я вернулся к далекому броду детства, окна того дома, где мои глаза впервые увидели небо, горели в свете утренней и вечерней зари, а трава еще не смела приблизиться к крайним оградам села.

Она залегла, точно армия в зеленых мундирах — безмолвная армия, которая по сигналу атаки по-пластунски ползет на врага, сжав зубы, с продранными о землю локтями, и никто не в силах остановить ее, одна лишь Смерть… Но в ту пору час ее победы еще не пробил. Она расположилась на окрестных холмах, как армия на биваке, сушила на солнце белесые, как застиранные портянки, ромашковые поляны, украшала свои гимнастерки желтыми одуванчиками и ждала сигнала, чтобы двинуться на обреченное село.

Этот сигнал уже раздавался вдали, то был стук топоров, валивших осины, — еле слышный сигнал, похожий на эхо кавалерийского рожка, но трава своим обостренным слухом различала его и пришла в движение по всему фронту.

Я тогда не сумел распознать трагическую беспощадность этих звуков. Меня пленяло сверканье воды, которой предстояло залить наше поречье — воды, где отражаются облака и звезды, как рисовало мое воображение, и в час печали по дну этой прозрачной воды пройдет вслед песне жаворонка моя душа… Наивность, думаю я сейчас. Парящая в облаках мечта, не умеющая трезвым взглядом посмотреть на землю, где дороги в предательских ухабах и острых осколках лживых слов; где разбиты стекла тех окон, сквозь которые, казалось бы, ты будешь видеть лишь звезды, а видел буйные заросли чертополоха над забытыми могилами…

Мечта опустится на землю позже, запыленная и, может быть, умудренная долгими скитаниями; склонится к израненным своим ногам; омоет их в водах реки, надеясь, что эта вода целебна, но убедится в том, что раны остаются ранами, а под зарубцевавшимся шрамом по-прежнему тлеет уголек боли…

Отчего я столько лет сражался с безмолвием чистых страниц? Отчего так терзалось мое перо? Что пытался я с такой настойчивостью защитить? То, что уходит, уголок земли в предгорье, маленький, как горошина, оброненная птичьим клювом? Хотел ли я вырвать его из-под ног большой воды, приближающейся как забвение, чтобы приказать ей: «Остановись!» Я мог воздвигнуть словами лишь хрупкую песчаную стену, какие строят дети, убежденные, что это высокая гора. Воздвигнуть ценой денно-нощного труда. Но я знал, что вода одной единственной волной — как великан небрежным взмахом руки — сметет ее…

Время сильнее нас, и неразумен тот, кто вздумает удержать уходящее. Река минувшей жизни выскользнет из его ладони, и он ощутит лишь режущий холод бескрайних пространств. Но зато в нашей власти спасти от забвения человеческие достоинства, к которым время всего беспощаднее, защитить их от коварных поползновений травы. Достоинства человека не должны остаться в пучине большой воды, ведь песчаные наносы навечно похоронят их под собой, и похожая на корабль машина, роющая песок в поисках золота, не отроет их заново, потому что никакое сито, будь оно даже сплетено из тончайшей паутины, не удержит чешуйки похороненных человеческих достоинств.

Именно их и пыталось уберечь мое слово. А так как волны травы были первым сигналом близящегося забвения, я поднялся на войну с травой, покуда хватит сил. Подобно тому бледному рыцарю, что бросился с копьем на ветряные мельницы, я вскинул руку навстречу траве: «Стой!» Случалось, я отступал перед ней — когда ее безжалостные пальцы уже подбирались к моему горлу, но не раз и она с позором убегала прочь — в разодранной рубахе, ноги облеплены вязкой глиной… Убегала, чтобы затем проникнуть в мои сны, где наше единоборство продолжается и сейчас, и утром я вижу у своей кровати пучки увядшей травы, сорванные моей рукой в безмолвных просторах сновидений…

Я зарываюсь ступнями в землю, смотрю на разбойничьи орды бурьяна, которые спокойно отдыхают на холме и покуривают (а может, это летит пух одуванчиков), кашляют, позвякивают стременами и испытующе глядят на меня. Я слежу за каждым их движением и говорю им: «Пока сердце бьется в груди, я не дам растоптать то, что пронес незапятнанным через все дни и ночи моей жизни…»