Как-то, застряв осенью в дождь на родительской даче, уж сейчас и не вспомнить, почему, то ли с Натахой опять поссорился, то ли отец болел, то ли мама, он вот так, сидя на чердаке, перелистывал старые номера «Юности», вглядывался в серенькие офсетные фотографии молодого губастого Вознесенского и молодого аскетичного Евтушенко. Бог мой, что за дичь мы тогда читали и даже помнили наизусть!
И все это как бы ждало, что еще когда-то сможет пригодиться, и эти страшные резиновые сапоги, и вентилятор с пластиковыми лопастями, и старый гамак, и пальто с торчащими из прорех клочьями ватина, и все это могло пригодиться только в случае всеобщего обрушения, вселенской катастрофы, гибели цивилизации.
Одеяла лежали в углу, он помнил, он, как приехал сюда, первым делом сунулся, было, на чердак в поисках не пойми чего. Быть может, того времени, когда мама и отец были живы, а Натаха после очередной ссоры чувствовала себя виноватой, и опять все налаживалось… Но это был чужой чердак, тут все было другое, он вляпался сначала в паутину, потом в мышиный помет, крохотное окошко было сплошь засижено мухами — и что делать мухам на чердаке?
И воняло сырыми тряпками, а не старой бумагой.
Голая лампочка, свисающая с перекрученного провода, еле тлела рубиновым сердечком, то ли собиралась перегореть, то ли с проводкой что-то…
Два шерстяных одеяла, сложены вчетверо, одно, коричневое с бежевыми полосками, сверху, другое, красное с бежевыми цветочками, под ним, вроде, лежат немножко не там, где он помнил. Вроде бы. И примяты посредине, как если бы кто-то легкий сидел на них, а потом быстро и легко встал и ушел.
Он присел на корточки и потрогал одеяло, словно оно еще могло хранить тепло того, кто легко встал и быстро ушел. Шерстяное одеяло и правда было теплым, шерстяные всегда теплые. Под завернувшимся уголком того, что сверху, и выпрямленным уголком того, что снизу, белело.
На выдранном из тетради листочке в клеточку цветными фломастерами была изображена страшная оскалившаяся баба с окровавленным ножом. Маленькая пушистая (очень маленькая и очень пушистая) мертвая кошка лежала у широко расставленных, носками наружу, ног в огромных ботинках. За спиной у страшной бабы лепестками расцветали языки пламени. В самой их сердцевине чернел дом с двумя косыми окошками.
Тихо тикало невидимое насекомое. Пильщик? Древоточец?
Скатав одеяла, неловко спустился с лестницы. Одеяла кололись.
Джулька так и сидела, обхватив колени руками и уставившись в темное окно. Это ему не понравилось.
— Хочешь зажечь печку? — великодушно разрешил он, — валяй. Только окно открой.
— Нет, — Джулька мотнула рыжей головой, — она опять прилетит.
— Я поставлю завтра сетку на раму. Правда. У Ваньки должна остаться еще сетка, — соврал он, — я видел.
— Тогда почему он тебе сразу не дал?
— Ну… может, думал, у нас есть. Ты погоди, я сейчас.
Был давным-давно такой скринсейвер, уютный домик, то одно, то другое окно загорается, появляются и исчезают в окнах темные силуэты, из трубы вдруг вырывается тоненькая струйка дыма, луна медленно движется по темному небу, иногда ее пересекает летучая мышка… Потом началось повальное увлечение заставками, одна другой круче, рыбки какие-то, коралловые рифы… потом как-то быстро сошло на нет… Эта была самой лучшей.
Посреди горницы стоял верстак, и Ванька что-то деловито на нем выпиливал. У Ваньки всегда были хорошие руки.
Приятно пахло свежей стружкой.
— А… Алена где?
— К Бабекате пошла. Банки Бабкате ставить. Бабекате банки ставить-то пошла. Спину прихватило у Бабыкати.
— Она ж Бабукатю, вроде, терпеть не может.
Ванька пожал плечами.
— Это деревня. В деревне надо со всеми ладить. Не умеешь ладить, вали.
— Но Бабакатя…
— Вот откуда у тебя это чистоплюйство? Бабакатя как Бабакатя. Она тут знаешь, может, тоже не всю жизнь жила. Она, может, только на старости лет сюда перебралась. Она, может, доктор наук на самом деле, Бабакатя. Филолог.
— Что?
Бабакатя — доктор наук? И вся эта ее страшная тупая повадка — просто маска? Но зачем?
— Пошутил я, — Ванька сдул с дощечки нежнейшие белые стружки, — а ты и поверил. Дурачок.
— Да ну тебя, — сказал он сердито.
— А ты чего вообще пришел? — дружелюбно спросил Ванька. — Чего надо?
— Слушай, — он помялся, — дай-ка мне телефон Заболотных.
Ванька перестал делать вжик-вжик и, прищурившись, посмотрел на него.